После написанного
Наклонный помост с винтовой лестницей, которая на втором повороте вокруг своей оси обрывается в никуда ведущей дверью. Несуществующий выход или вход и саму эту дверь художник задрапировал эффектно ниспадающей и совершенно бессмысленной кисейной занавесью-шлейфом (сценография и костюмы — Аллы Коженковой). На сцене — тяжелый письменный стол, рядом с ним маленький табурет — подставка под ноги, в отдалении — стул с высокой спинкой… Первые звуки — шум моря, обозначающие место действия — остров в Норвежском море. Все верно: раз остров — значит, где-то должны плескаться волны и слышаться шум прибоя. Гудок парохода, который, конечно, кого-то привез. Высоко-высоко болтаются чайки, рассеянный свет «обнаруживает» сидящего на авансцене, лицом к залу, героя.
Василий Лановой, народный артист СССР, лауреат Ленинской премии в пьесе Эрика Шмитта (перевод с французского Е. и А. Наумовых) играет писателя Абеля Знорко, лауреата Нобелевской премии. Он сидит с закрытыми глазами. Спит. Просыпается вдруг, скорее всего, разбуженный гудком парохода, от чего растерян, даже неловок со сна. Проверяет часы, глядя через очки, поднесенные к лицу, однако же не надетые на свое обычное место, и пробегает глазами уже знакомый ему листок. Почти сразу ему становится дурно и он еле-еле добирается до стола, чтобы только опереться и присесть на попавшуюся на пути низкую скамеечку. Какие-то призраки — совершенно осязаемые, хотя и бессловесные обитатели этих стен, — воспользовавшись мгновенным помутнением рассудка, тут же заполняют комнату. И так же стремительно покидают ее. Заслышав чужие шаги или только предполагая кого-то, идущего к его дому, Знорко хватает ружье, взбегает на лестницу и стреляет.
Несколько эксцентричный хозяин не пощадил даже званого гостя. Званого — потому, что Эрик Ларсен, прежде, чем проехать «триста километров, потом — на пароме», заручился приглашением Нобелевского лауреата, живущего анахоретом на острове. «Я стреляю лишь в тех, кто приближается к моему дому, — успокаивает писатель вошедшего. — Тот, кто вошел, становится моим гостем». Так начинается их диалог. Начинается на лестнице, причем писатель оказывается внизу, а Ларсен — на несколько ступенек выше. Говорят о последнем романе в письмах, не так давно изданном. «Почему прервалась переписка?» — «Устал… Устал писать». «Кому адресованы инициалы с посвящением?» — «Это инициалы моего издателя». Быть может, избыточно театральное начало. Долгая, почти утомительная интродукция. В которую слишком решительно, с каким-то невозможным для первых «ознакомительных» реплик напором врывается Эрик Ларсен, рекомендующийся журналистом (Евгений Князев). «Вы меня хотя бы читали?» — откровенно иронически, с нескрываемым высокомерием, которое, вероятно, стало уже неотъемлемым «членом предложения» в общении писателя с кем бы то ни было. — «Как никто».
Два актера на большой сцене. В последние несколько лет пьесы «на двоих» (или «на троих-четверых») почти всегда появляются там, где «кончается» репертуарный театр и начинаются антрепризные проекты. Берясь за такие пьесы, умелые постановщики стараются их приспособить к перемене мест, переездам из города в город. Некоторая меблированность, наверное, не помешала бы гастрольному успеху и нового спектакля Театра им. Евг. Вахтангова. Спешите видеть: Василий Лановой и Евгений Князев. Весь вечер… Два больших актера на большой сцене.
Постановщик спектакля Сергей Яшин (режиссер —Сергей Голомазов), точно боясь подобных подозрений, «утяжеляет» спектакль, вводит множество каких-то «теней», в бессловесных ролях которых — студенты Щукинского училища.
Слуга (Олег Макаров) то тут, то там возникнет в дверном проеме или прильнет к стеклу, таинственный мажордом, темный гений предместий, распорядитель предстоящих последних торжеств… Кажется, вертит хозяином. И, кажется, уже готов вступить в права наследства.
Лановой, замкнутый по самой своей «романтической» природе, и в новой роли скуп, точно в его запасах не нашлось других, кроме аптекарских весов, и он вынужден теперь сдерживать темперамент и по каплям «цедить» черты характера своего персонажа. Знорко выбрал для жизни уединенный остров и в островном своем обиталище-укрытии нашел спасение. В первую очередь — от людей. Здесь ему — теперь еще и тяжело больному писателю — легко проводить одинокие вечера. Не надо замыкаться, выползать из своей раковины, прятаться обратно. Не надо «надевать» светскую улыбку, когда подступает боль. Плюс — наши представления о скрытности северного жителя, замкнутом, не торопящемся выложить все напоказ, нордическом характере (а кто еще, кроме Ланового, ответит строгим нордическим «меркам» на нашем театральном горизонте?!)… Тут закрытость — если можно так сказать — третьей степени: скрытен как североморец, скрытен как писатель, скрытен как давно уже одинокий, а теперь еще и смертельно больной человек.
Писатель, он живет в каких-то выдуманных им временах и эпохах, материализованных, может быть, слишком буквально, уже упомянутыми групповыми явлениями призраков, их какими-то полукарнавальными проходами из двери в дверь через всю сцену, и его камзол, как будто бы противоречащий ремарке, что время действия — наши дни. Он выходит «на разговор» в распахнутом золоченом камзоле. Породистый, статный. Во всем остальном — если к характеру применимы наши представления об одежде, — Знорко-Лановой совершенно застегнут на все «пуговицы». Пространные монологи заезжего журналиста, рассудительные, вызывающие на «переговоры», — и рубленые реплики в ответ.
Журналист быстро становится назойлив, его просьбы рассказать о героине последнего романа писателя, Еве, слишком настойчивы. Знорко «рубит»: «Такой женщины в реальности не существует!.. Я писатель, а не копировальная машина!» — «Что это за детали, которых невозможно выдумать?!» — «Я не переписываю — я творю!». Афоризмы, которыми «отбивается» писатель, отточены годами репетиций — в бесконечных интервью. (Знаток женской психологии, уединившийся на северном побережье, — намек на Стриндберга? Бергмана?) Ничего не добившись, Ларсен прощается и идет к дверям. Знорко его не удерживает, но тот не уходит, натолкнувшись взглядом на Слугу, который уже занял дверной проем. Тогда рассвирепевший писатель гонит его прочь, а Слуга кидает ему в руки плащ. Ларсен действительно назойлив. Но едва он делает несколько шагов к выходу, писатель снова хватается за ружье.
Ларсен не похож на обыкновенного журналиста. В нем, каким играет его Евгений Князев, нет и намека на обычные широкие шаржированные штрихи, которыми — на раз-два — живописуют назойливых газетчиков, гоняющихся за звездами. Ларсен — слишком достойный собеседник. Кроме того, для журналиста он ведет себя непозволительно свободно, даже развязно. Вдруг решительно подходит к столу Нобелевского лауреата, берет со стола листки и — развеивает их: «Ради работы?!» — это о женщине, которую вдруг бросил писатель и с которой потом он затеял так же вдруг прерванную переписку. А писатель — молча подбирает листки своих рукописей. Когда же Абель Знорко начинает рассказывать историю своей любви, Ларсен, слушая, прикрывает глаза, губы его искривляются и подрагивают едва, кажется, реагируя на легкую иронию — «эстетическую дистанцию» к собственному прошлому, на которое Знорко удается смотреть сквозь призму своего литературного поприща.
И Лановой, и Князев, — если воспользоваться старинными определениями, — герои-любовники, но Князев (если обратиться к тем самым аптекарским весам) — более романтический герой, любовник-поэт, обреченный на страдание и никогда — на счастье. Лановой же — удачливый покоритель женских сердец, «соблазнитель», знающий вкус побед, когда близость и осязаемость новой победы совершенно искупает горечь сиюминутного случайного поражения. Потому естественно, что у Князева-Ларсена — глаза безумца (опасного больше для самого себя, чем для окружающих), взгляд беспорядочно перескакивает с места на место. У Ланового-Знорко, даже когда волнение его достигает экстремальной точки, глаза смотрят прямо (наверное, также прямо его писатель посмотрит в глаза скоро придущей Смерти), а взгляд разит, как выпад опытного фехтовальщика. (Когда бы не боязнь быть неверно понятым, сказал бы, что Лановой умело стреляет глазами.) Все это пришлось впору их новым ролям, и их партнерство оказалось на пользу делу.
Через час после начала, когда уже Знорко рассказал историю своей «случайной» страсти, Ларсен признается: «Она — моя жена». Чем тише говорят герои, тем более взвинченный характер приобретает их диалог, тем сильнее эмоции, которые заполняют их, переполняют и время от времени снова выплескиваются в крике. Ирония то приходит на помощь, то вновь изменяет обоим. «Она писала мне все!» — пытается перехватить инициативу Знорко. «Все?!» — парирует Ларсен, имея в виду, что за строчками писем осталась история замужества Элен — ее брак с Эриком. «В вас нет сексуальности!» — пытается задеть Ларсена Знорко. «Вы и в мужчинах разбираетесь?!» — ловко находится тот. Он кидает на пол связку писем и больной писатель кидается за ними и на четвереньках ползает, собирая их снова.
Из двух «половинок» их рассказов, случайно проговариваемых деталей появляется третья, — они вдвоем играют ее, отсутствующую возлюбленную, разную, которой нет уже ни с одним из них. Сюжет еще не раз сделает резкий поворот на 180 градусов, удерживая в напряжении внимание публики, ради чего, конечно, не стоило заставлять актеров подбрасывать вверх листки бумаги, чтобы зрители следили за их нервным парением вниз. Безвкусная театральность не портит спектакль, но и не на пользу. Мелодраматизма достает и в самой пьесе. «Я отрекаюсь от всего этого!!» — кричит Знорко. — «Прекратите… Она мертва…» Лановой играет слабеющего человека, который уже на пороге смерти, близость которой ему удается скрывать, пряча свой страх за небезопасной эксцентрикой (вроде выстрелов по движущимся живым «мишеням»). Но даже в этом, полуразобранном виде, «на излете», он не позволяет себе этой разобранности себя побороть, выйти на поверхность, стать очевидной другим.
Что-то сверхчеловеческое, от Ибсена, от Ницше вдруг проглядывает в нем… Да, он опубликовал чужие письма, не в силах побороть желание увидеть перед смертью свою единственную в жизни настоящую любовь. Умереть, но прежде увидеть ее еще раз, — романтический пафос этого поступка очевиден. Как очевидна и странная — «неклассическая» — рифма со знаменитым Калафом, который в исполнении Ланового когда-то впервые воскликнул «Иль Турандот, иль смерть!» Хотя в жизни первое, увы, никогда не исключает второго. В ролях актера так часто выступал на первый план жизнеутверждающий пафос, пафос приятия жизни, ее «солдатской» несомневающейся правоты, что от новых его ролей уже и ждешь легкого поворота все той же старой темы.
Но здесь, в «Посвящении Еве», спектакле, который, несмотря на присутствие равного ему партнера, счастливо компенсирует какое-то неиссякающее влечение Ланового к бенефисному типу существования, его герой обуреваем иною страстью. Он всеми силами пытается противостоять угасанию, держит спину (в том числе и — прошу прощения за тавтологию — в прямом смысле), и романтический пафос, от которого Лановому, наверное, уже не уйти, — вырастает из этого «прикипания» к реальному, а не придуманному, не сочиненному, почти животного влечения к тому, что было, из благодарности к жизни — за ее счастливые минуты, и стоическая готовность к грядущему небытию… Знорко, как и Калаф, бросает вызов судьбе. И снова Лановой играет героя, так и не разгадавшего всей правды. Плотное мелодраматическое пространство не в первый раз разряжают летящие вверх листки, — теперь уже сам Абель Знорко рвет написанное им письмо и подбрасывает мелкие клочки в воздух.
В финале — невесть откуда падает снег. Замечательная техническая новинка. Но -как там у Чехова? — снег падает, — какой смысл? Впрочем, в данном случае простительная режиссерская слабина, — сама пьеса провоцирует на мелодраматические эффекты. Трудно им не поддаться. Актерам — это видно — в удовольствие держать в напряжении зал. Лихо закрученный сюжет, не лишенный примет детективного жанра (стрельба не в счет), со своевременно резко меняющейся ситуацией. То так, то этак… И уже просчитываемое — финальное: «Я напишу вам», — в исполнении Эрика Ларсена, скромного учителя музыки, несчастного героя-любовника.