Сергей Маковецкий: Глазами клоуна

Ольга Андреева от 15 октября 2007

Он никому не завидует и считает, что живет в стране завистников. Он снимает президентские номера в отелях и ездит на работу в метро. Он поклоняется традиции и играет авангард. Его называют пустым сосудом, а сам он больше всего похож на вечно меняющийся поток. Он — Маковецкий.

Сергей Маковецкий родился в бараке в Дарнице, на рабочей окраине Киева. Веселый, спокойный мальчик с физиономией циркового клоуна. Его судьба — веер случайностей. То, что он не стал профессиональным ватерполистом, — чистая случайность. А ведь очень хотел. Едва не попал в сборную Украины. Хорошо, мама отговорила: мокро, холодно, несолидно. И на сцене оказался случайно: вытащила учительница, буквально за уши. Тут-то все и началось. Играл Несчастливцева из «Леса» и вдруг забыл, что на самом деле он — Маковецкий. Случайности кончились. Они с судьбой стали заодно. Впрочем, судьба не торопилась. Сначала отлуп в Киевском театральном, затем, уже в Москве, решительный совет Райкина бросить это дело, потом отказ Табакова. Но сомнений не было. Нахальный провинциал пробился в Щукинское училище. Потом несколько лет массовки в театре Вахтангова. В обнимку с алебардой на заднем плане исторических спектаклей. Если посчитать все его роли и на театре и в кино, цифра получится внушительная — 56.

— Ну, что нам скажет фотограф? Как тут у нас со светом?

Мы сидим в совсем не пафосном кабаке — литературном клубе. Миша-фотограф усаживает нас за столик под батареей. Тут уже я готова возмутиться. Как это?! Маковецкий на фоне батареи! Но Маковецкий вполне доволен.

— Да бросьте! Такая отличная батарея.

По-хорошему, нужно испытывать трепет. Перед нами самый востребованный актер России. Публика с соседних столиков втихаря щелкает фотокамерами мобильников. Пытаюсь затрепетать — и не могу. Маковецкий, в общем, строг и по-рабочему собран, но при этом, он смешной! У него лицо клоуна и глаза трагика. Или наоборот. Страстная двойственность — можно ли так сказать об актерском амплуа? Не знаю. Но очень хочется. Все персонажи Маковецкого — коробочки с двойным дном. Сверху одно, снизу другое. Его роли имеют объем и глубину. Именно за это, кажется, его и любят режиссеры. Он счастливо и гармонично противоположен сам себе. Печальный оптимист. Русский европеец. Простодушный гений. В общем, Сергей Маковецкий.

— Вы сейчас один из самых востребованных актеров. Такое впечатление, что ваш тип героя определен не столько волей режиссера, сколько самим временем. Почему именно вы? Вы как-то это объясняете?

— Я не буду отвечать на этот вопрос. Это вопрос не ко мне. Я читаю об этом, но я не хочу сам определять, почему вдруг мое умение понадобилось. Это случилось, слава богу! Я оказался в нужном месте в нужный момент. Понимаете, ответить на ваш вопрос — значит взять и на этом столе препарировать себя, как в лаборатории: руки — отдельно, ноги — отдельно. А что делать с самым главным органом?

— Душой?

— Как я сейчас ее препарирую?

— С вашего разрешения я попробую ответить сама. Ваши персонажи — это огромный диапазон человеческих типов: от Иоганна в фильме «Про уродов и людей» до Душки, грустного клоуна. Все они объединены какой-то очень напряженной и страстной внутренней растерянностью, если так можно сказать. Может быть, это и есть запрос времени — некая оглушенность?

— Вы забыли о комических ролях, которые у меня есть. Я вообще обожаю комедию. А в «Жмурках» мой персонаж? А поэт из «Ключа от спальни» Рязанова? Мальволио из спектакля «Двенадцатая ночь», который вызывает гомерический хохот? Я никогда не замыкаюсь на трагедии. Обожаю комедию и понимаю, что комедию играть сегодня сложнее всего.

— Все ли возможно в искусстве? Вы согласились на роль Иоганна в фильме Алексея Балабанова «Про уродов и людей», но отказались от роли Чикатило.

— Я Иоганна не знал совсем, я его создавал. А этого монстра? Мы о нем очень много узнали из репортажей. Вот как сейчас опять с неким маньяком — ну просто героя из него сделали! И он очень этому рад, наверное. Не знаю, стоит ли делать репортажи об этом. Понимаете, информационный повод иногда и заставляет их совершать то, что они совершают. А если не будет ни одной камеры, не думаю, чтобы они захотели это делать в никуда, только по убеждениям. Представьте себе: вот были беспорядки в Париже, взбунтовалась некая часть населения. И ни слова, ни полстрочки в газете, ни одной фотографии — ничего. Вот нету этого! Продолжали бы они в пустоте, в информационном вакууме это делать или сказали бы: «Нет, ребята, так дело не пойдет. Мы тоже хотим, чтобы нас засняли — вот это мое звериное лицо, как я крушу и уничтожаю. А так просто мне одной идеи маловато»? Ради бога, работайте за свою идею, но в полной тишине и вакууме. Я думаю, им бы стало скучно. Ну, мне так кажется.

— Насколько все же искусство имеет право быть нравственным или безнравственным? Помните, у Оскара Уайльда есть замечательная фраза: «Видеть в красоте дурное — не просто грех, но грех непривлекательный».

— Если это искусство, оно всегда нравственно. Но, на мой взгляд, оно людей не меняет, к великому сожалению. Может быть, я ошибаюсь. Но если бы искусство как-то меняло человека, мы бы давно жили на небе, а не на земле. Но мы такие же, как и были, и ничего с нами не сделаешь. Никакое искусство, к сожалению, не может изменить человека. Единицы могут услышать, почувствовать, изменить свою жизнь!

— В одном интервью по поводу фильма «Искушение» вы сказали: «Подлинное чувство не может быть аморальным». И тут же добавили: «Оно может разрушить жизнь тех, кто стоит рядом, но оно не может быть аморально».

— Ну, мне тогда казалось и сейчас, наверное, кажется, что оно действительно не может быть аморальным. Хотя это очень спорный, очень сложный вопрос.

— Вы ощущаете себя русским актером, носителем русской театральной традиции?

— У нас действительно есть русская театральная школа, она изумительная. Это понимаешь, когда приезжаешь на гастроли, беседуешь с американскими актерами, у которых нет своей театральной школы. Они все проходят систему Станиславского и Михаила Чехова. И гораздо серьезней, нежели мы, к сожалению. Возьмите вот эти потрясающие перевоплощения Мэрил Стрип. Это блестящая актриса. Она уникальна. Но это и есть великая театральная школа — российская. Когда мы ездили со спектаклем «Черный монах», мы были в Южной Корее, Германии, Польше. Вы бы видели, что творилось с залом! Западные зрители кричат «Браво!», аплодируют, а потом еще добавляют топот ног — получается такая волна, грохот восторга. Тогда ты понимаешь: нам есть чем гордиться. Знаете, у Владимира Терентьевича Кашпура — блестящий актер, мы с ним вместе играем «Черного монаха», — есть своя теория системы Станиславского: от существа к существу о существе по существу. Есть МХАТ, Щукинское училище, система Станиславского и школа Вахтангова. Ну, разные манеры — школы Евгения Багратионовича Вахтангова и Константина Сергеевича Станиславского. Хотя они все равно говорили об одном — о существе, о душе человеческой.  На сцене и в кино интересен человек, исполнитель, а не какие-то ржавые трубы, которые шипят. И что? Было уже, у всех было. Еще Костя Треплев начинал с поисков новых форм. Он же говорил: хорошо Тригорину — у него блестит горлышко от бутылки и чернеет тень от мельничного колеса, — вот вам и лунная ночь. А у Треплева и скрипы, и уханье, и эти филины-шмилины всякие. Слишком много всего — проще надо.

— Сейчас вышел в прокат фильм Йоса Стеллинга «Душка», где вы играете одну из главных ролей. Вы ощущали себя такой геополитической фигурой — я, русский, снимаюсь в фильме «голландского Феллини», играю лицо России перед лицом Запада?

— Категорически нет! Там нет ни лица России, ни лица Запада. «Душка» — это совсем другой мир. Йос рассказывает о себе, о том, что такое творчество, что такое кризис в творчестве, что такое влюбленность и какая-то недоступность. Там есть такой кадр — ну, думаешь, а к чему это? — панорама ночного города внизу. Что это за город? Я-то знаю, что это Амстердам. Но этот город — как звездное небо, только внизу. Понимаете, вы летите ночью на самолете, смотрите вниз на город — удивительные изумруды, рассыпанные по земле. Этим маленьким кадром Йос нас приподнял туда, на небо, как будто мы все уже там. А вот это окно и в центре квадрат — это же католический алтарь. Он даже это не забывает. Это повод взглянуть на себя, на этот мир, на то, что такое жизнь и смерть. А помните финал, когда героиня, уже чуть-чуть повзрослевшая, но потрясающая, манкая, фантастическая, приходит в дом, где уже никого нет, — полное разрушение, смерть? Она садится за компьютер, и, может быть, она и дописала этот финал — Боб не успел этого сделать. Эта картина о другом мире, совсем о другом. Не с чем сравнивать. Очень глубокая, потрясающе снятая, прозрачная, с хорошим юмором картина о человеке. А песня? («Что стоишь, качаясь?». — «РР».) Где-то я прочитал эту глупость: «Тоже мне песню выбрал — ничего в этой песне нового нет?» Наоборот! Как она звучит! Иногда очень щемяще, иногда драматично и даже трагично. Это Йос Стеллинг, с его миром, с его удивительной душой и отношением к себе, к человеку, а никакая не геополитика. Перестаньте повторять эти глупости. Йос каждый раз, извиняясь, говорил, что он не снимал фильм о Востоке и Западе.

— И, тем не менее, фильм действительно обнаружил, какие мы разные.

— Конечно же, мы разные, если уж говорить по большому счету, но это никак не связано с фильмом. Мы категорически разные, начиная с того, как мы не любим ни себя, ни землю, где живем, — мы только говорим об этом. Любят — они. Если вы будете ехать по европейским дорогам, обратите внимание, какие это дороги и какая невероятная чистота, какой порядок, как все ухожено. Они любят себя и свою страну. А мы не любим никого, но почему-то дико обижаемся, когда о нас что-то такое говорят. Мы себя не уважаем категорически, но требуем, чтобы нас все уважали, а так не бывает. Так не бывает! Какие мы? Мы не любим успешного человека рядом с нами. Беда не в том, что у меня нет коровы, трагедия моя в том, что у соседа — две.

— А как же знаменитая русская жалость?

— Ну, пожалеть мы можем. И тут же уничтожить. Но, к сожалению, мы забыли такое понятие, как милосердие. Мы совсем не милосердны. Мы стали оголтелые. Какая-то вседозволенность и оголтелость.

— Значит, этот образ России для нас, русских, такая же мечта, как и для голландца? Страна снов?

— У нас страна, которую мы сами создаем. Я иногда думаю, что мы сами повинны в том, что у нас отключают электричество, горячую воду. Мы своей жизнью и своим поведением заслужили это.

— Актерская зависть, о которой столько написано, вас коснулась?

— Зависть? Думаю, что я избавлен от зависти. Мне кажется, что говорю сейчас достаточно искренне. Если вижу что-то очень талантливое, не завидую — радуюсь. Такой внутренний драйв за профессию. Многие актеры вам скажут: посмотрев хороший спектакль, хороший фильм, хочется работать.

— А какая может быть зависть, к чему? К погремушкам? Звания, награды, статуэточки? К чему? Одна оперная певица в интервью сказала: «Когда я приезжаю на гастроли в другой город, я всегда снимаю самый дорогой номер в самой дорогой гостинице — это прекрасное средство от черной меланхолии». Ваша знаменитая любовь к комфорту — это тоже средство от меланхолии?

— Нет, это просто ощущение. Понимаете, я никогда ничего не требую. Единственное — я не люблю маленькие помещения. Поэтому, если я останавливаюсь где-то в гостинице, я люблю, чтобы был простор. Но главное, чтобы все, что там находится, работало. А комфорт — это нормально. Может быть, оперной певице интересно вселиться в самый шикарный отель, чтобы заняться меланхолией, — и на здоровье. Комфорт — это когда удобно. Представьте, вы приходите в кинотеатр и у вас подлокотники не очень удобные. А рядом кинотеатр, где хорошие подлокотники, удобный подголовник — не болит шея.

— Вы в какой кинотеатр пойдете?

— Где показывают хорошее кино. Понимаете, я ведь удобство не отделяю от хорошего кино. Это наша советская манера: или — или. Нет, давайте все вместе — как-никак XXI век! А у нас, к сожалению, генетически: или — или. Если что-то хорошее, то будет очень неудобно. Если актер, значит, должен быть голодный. Почему? Получать Оскара и жить в замке, получать большие гонорары и при этом снимать кино. Ну что, Спилбергу, Тому Хэнксу, Мэрил Стрип, Аль Пачино мешают их деньги? Им их дома мешают быть потрясающими артистами? Наоборот, помогают: это свобода. А у нас, к сожалению, или — или. Давайте не будем разделять, хватит. Никогда я не принимал эту советскую идею: художник должен быть голодным.

— В одном материале о вас прочитала такую фразу: «В жизни Сергей Маковецкий человек совершенно безмятежный». Странный парадокс: безмятежный характер и такие страстные роли?

— Ну надо же — «безмятежный»! Можно подумать, что писал человек, который знает меня в жизни. Придумал, наверное. Ну что значит «в жизни человек безмятежный»? Наоборот, реагирую на глупости, на хамство. Реагирую сразу же, моментально, без юмора. Другой вопрос, что я, естественно, гашу в себе негативные эмоции, стараюсь их гасить. Но я не согласен: я не безмятежный. Да, я не бунтарь: это глупо — бунтовать.

— Вас не обижает, когда о вас пишут, что вы сосуд, который наполняется любым содержанием?

— А, эту фразу я читал. Кто-то так образно рассказал об актере. Но ведь этот сосуд может быть сделан из бриллианта или из какого-то потрясающего фарфора. А может — из бумаги, из промокашки. Понимаете, само исполнительство требует и подразумевает, что ты входишь во взаимодействие с режиссером. Ты должен его услышать, понять, должен понять материал. Иногда материал вызывает абсолютное неприятие: скучно. Хотя это грандиозная пьеса, например «Двенадцатая ночь» Шекспира. А когда ее читаешь — скучно. Ты не смеешься над шутками сэра Тоби, Мальволио, Марии, и ты об этом говоришь режиссеру, а он тебе отвечает: «Я с тобой согласен». Но когда ты начинаешь произносить те самые слова, которые у тебя не вызывали никакой эмоции, со сцены, это вызывает гомерический хохот — люди падают со стульев. Поэтому актер, наверное, и в самом деле сосуд, который наполняется. Кто-то меньше, кто-то на донышке, кто-то много, а кто-то через край. Я бы сам никогда не назвал актера пустым сосудом: все-таки это человек из плоти, из нервов, у которого есть сердце и душа.

— Это не просто пустота. Об этом, к сожалению, стали забывать?

— Понимаете, хотим мы этого или нет, но есть такая самостность — то, из чего состоит человек, то, какой он. Все, что в тебе есть, актер не пустой сосуд, почему это сосуд, во-первых, из материала, во-вторых, напичканный нервами, душой. Актер привносит в роль, хочет он этого или нет. Он же не откуда-то это берет, не из воздуха. Поэтому вы узнаете почерк актера, его непохожесть на другого исполнителя.  А если он несет все одно и то же из роли в роль, даже не утруждая себя поменять рубашку?

— Что такое другая жизнь роли для актера? Это возможность пережить совершенно иной диапазон состояний, чувств? Оказывается ли роль частью биографии?

— Это часть биографии постольку, поскольку ты познакомился с другими людьми, с другим режиссером. Это сам процесс — люди, неожиданные встречи, неожиданный режиссер. Я должен сказать, слава богу, что те режиссеры, с которыми я работал, потрясающие. Абдрашитов, Балабанов. Михалков, Йос Стеллинг. Муратова. Урсуляк. Александр Прошкин. Кама Гинкас. Петр Фоменко. Римас Туминас. Леонид Филатов. Сергей Соловьев. Владимир Хотиненко. Павел Чухрай. Вячеслав Криштофович. Хочется всех назвать, чтобы никто не обиделся. Это же все выдающиеся личности, с ними работать — одно удовольствие! Я все время хочу с ними работать. Но переходит ли персонаж на меня лично? Нет. Ты же не в одной роли живешь всю жизнь. Сегодня ты играешь в фильме «Двенадцать», а завтра ты приступаешь к фильму «Душка», а накануне ты закончил съемки у Павла Чухрая в «Русской игре». А еще накануне — у Сергея Ашкенази в «Искушении». Это же разные роли. Когда ты с ними живешь, ты абсолютно другой: другие глаза, другие мозги. Ты можешь общаться с людьми, ты не зомби. Но где-то в подсознании — это невозможно понять, где оно находится, — твой персонаж. Он движет тобою — и тебе хорошо. Ты заполнен до краев вот этими мыслями, эмоциями. Это твое спасение, если хотите. Но потом это заканчивается — занавес закрыт, ты снимаешь грим. Я выхожу на улицу со шлейфом сыгранного. Как прошел спектакль: хорошо или неудачно? Если спектакль прошел феерически, то я выхожу в состоянии Деточкина. Помните его в фильме «Берегись автомобиля» после Гамлета? Вот эта улыбка? Он еще находится на сцене, он еще слышит аплодисменты. Но этот шлейф длится недолго, час-два. Наверное, в этом и есть спасение актера — в умении моментально закрывать одни шлюзы, открывать другие. Иначе у него разорвался бы ум. Представьте, что бы было, если бы все персонажи требовали: дайте нам еще пищи! Актер просто сойдет с ума. Назовите это игрой, великой игрой — но все закончилось, занавес закрыт. Завтра будет другой спектакль. Все каждый раз по-разному. Даже в кино такое бывает. Вот вы один раз пришли на фильм, второй раз, третий, и вдруг я вам говорю: «А вы знаете, сегодня мы играли лучше». И вы говорите: «Да, сегодня вы сыграли лучше». Хотя это кино.