Сергей Маковецкий. Десять букв, первая «М»
На вступительных экзаменах в ГИТИСе его не дослушали: зачем-то начал с военных симоновских стихов и слишком сильно кричал. Наверное, от волнения. «И погиб под самым Берлином, на последнем на поле минном, не простясь со своей подругой, не узнав, что родит ему сына…» Константин Райкин, поморщившись, остановил: «Довольно». И добавил, что, дескать, не стоит вам, молодой человек, тешить себя напрасными надеждами: не ваше это призвание. Здесь я, конечно, интересуюсь: «Скажи, ты потом Райкину припомнил „не ваше это призвание“?» — «Нет, боже упаси. Он был, наверное, прав…»
Ну да, сегодня он может позволить себе роскошь согласиться с тем приговором, давно заслуженно обласканный по жизни и с недавних пор «народный» по документам. Вахтанговский премьер, виктюковский талисман, звезда в петлице любого уважающего себя «модного фильма» и почтенный VIP, чье присутствие удостоверяет достойный ранг тусовки. Обладатель отборной коллекции наград и актерской ставки со внушительной цифрой, которую он сам не назовет, но о количестве нулей вы можете справиться у его агента. Для ответа на вопрос «кто таков?» информации к размышлению предостаточно. Да и размышлять не о чем.
Десять букв, первая «м». Простенькая задачка, ясное дело — Маковецкий.
В преддверии опять же экзамена, только уже в «Щуке» на третьем курсе, припертый к стенке необходимостью выбрать, наконец, отрывок, он, вернувшись к себе в общагу, схватил с полки первую попавшуюся книжку и раскрыл наугад. Оказалось — «Преступление и наказание», монолог Мармеладова. Тот самый, про оскорбительность нищеты, про жажду скорби и слез, утоляемую в питейном: «Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти? Нет! Этого вы еще не понимаете…» Читал с чувством, со слезой даже, потом имел с Мармеладовым успех в Питере на чтецком конкурсе к юбилею Ильича, хотя и признается, упреждая мой вопрос: «Что говорить, ни фига я не понимал тогда про безнадежность и нищету». И после небольшой паузы скромно добавляет: «Да и сейчас, наверное, понимания маловато…»
Еще бы, если не так давно он сделал для себя важное открытие:
— Засветившись несколько раз в шикарном костюме от Дольче и Габбана, я появился как-то в обыкновенном пиджачке, и тут же услышал: «О, какой роскошный пиджак!» И тогда я понял: все, имидж создан — теперь я сам вправе диктовать, что именно мне носить. Нацепи я любую дерюжку — это будет восприниматься как маленький звездный каприз.
Пускай он, удачливый до безобразия, воспримет это, как маленький журналистский каприз, но интересно знать:
— Скажи, пожалуйста, тебя никогда не посещает радужная мысль, что в один прекрасный день все это может раз — и кончиться?
Отвечает он не сразу. Думает. — Такая мысль, наверное, всех посещает. Но ведь это не должно закончиться в одностороннем порядке, да? Если актер не забронзовел, если он живой — не может интерес к нему иссякнуть вот так вдруг.
— Я-то думаю, что может. Да ведь и ты не решишься признаться себе, что мертвый. Актер не признается в этом никогда.
— Нет, сам себе признается, скажет. Но от других будет прятать, конечно.
— Предположим, замолчал твой телефон. День молчит, другой молчит. Месяц молчит. И что?
— Если месяц или два помолчит — не испугаюсь. А если дольше… Не знаю. Актерство такая сильная штука, оно захватывает, оно тебя полностью забирает, ты рабом становишься. Один раз ступил на сцену — и все, попался, уже не уйти.
— Вот есть один известный когда-то артист, теперь в театре пальто подает. Можешь себя в этой роли представить — подающего?
— Нет. Я бы не пошел подавать пальто. Тем более в театре. Первое, что на ум приходит: бизнес. Но здесь нужен особый склад ума, особый нюх: что-то лежит на поверхности, легко протянуть руку и взять, а никто до тебя не додумался. Не знаю, насколько это мое. Да ладно, что мы будем зря фантазировать.
Короче, отмахнулся. Из суеверия, что ли? Нет, говорит, что не суеверен. Да и странно было бы: родился тринадцатого числа, через тринадцать лет после войны, и дом в киевской Дарнице, где детство провел, натурально значился под номером тринадцать по Харьковскому шоссе. И еще тринадцатым был его набор в школе, где он умудрился выскользнуть из жарких объятий пионерской организации.
— Я пионером не был никогда. Я был барабанщиком без красного галстука и с одной палочкой.
— Почему с одной?
— Потому что правой у меня получалось здорово, а левой — ну никак. Помимо барабанов, он в школе последовательно и неизменно серьезно увлекался фигурным катанием, хоровым пением, легкой атлетикой, народными танцами и водным поло. — Знаешь, какая это жесткая игра? Толкают, бьют, притапливают — главное, чтоб судья не видел. Как только он к тебе повернется, нужно сразу поднять обе руки вверх: мол, я в порядке, мои ручки — вот они! А под водой все что угодно может быть. С меня однажды плавки содрали. Я не знал, что обязательно нужен очень жесткий шнурок, у меня были на обыкновенной резиночке, так защитник за мои плавки р-раз! — и они на щиколотках.
— Ты нападающего играл?
— Да. А что, не похоже? Меня даже в сборную Украины хотели взять, но я послушался маму, она сказала: «Ты подывись на себя, стал бледный совсем…» А я с тренировки всегда приходил светящийся от воды, с красными от хлорки глазами. Мама сказала — и я в секунду бросил, переключился на театр.
К театру он подключен до сих пор, мама не возражает. Живет она все там же, в доме тринадцать по Харьковскому шоссе, в Киеве, про который Маковецкий неизменно говорит «мой родной». Без малого четверть века в Москве, но москвичом себя категорически не считает:
— Очень скучаю по Киеву, по его темпераменту. Москва — холодная.
— При ее-то бешеном ритме?
— Он не согревает, этот ритм, он раздраивает. Чумной, сумасшедший город. А приезжаю в Киев — там мой любимый Крещатик, Дарница моя, Андреевский спуск с церковью… Есть у него старенькая фотография, из которой он все никак не соберется изготовить большой портрет. Молодой человек, косолапо рассекающий в клешах по любимому Крещатику: «розочка» на голове, длинные волосы на обе стороны расчесаны, рубашка с воротником «собачьи уши».
Про себя тогдашнего говорит: «Я был р-р-романтик. ..» Таким и приехал покорять столицу. «С комплексом провинциала за пазухой?» — спрашиваю я, а он чуть не всерьез обижается:
— Я? С комплексом провинциала? О чем ты говоришь, приехал чистокровный Растиньяк. Да если бы у меня был этот комплекс, я не поступал бы сразу во все театральные институты, а к Олегу Табакову в ГИТИС — так дважды. Дважды потому, что после того, как Райкин дал ему отлуп, он подошел к секретарю приемной комиссии и вежливо, но настойчиво поинтересовался: «Мне там что-то странное сказали, я не понял. Что, не прошел?» — «Да, не прошел». — «А кто этот человек?» — «Райкин». — «Причем здесь Райкин, я ведь к Табакову поступаю! Ты сделай так, чтобы меня сам Табаков и прослушал». И тот сделал, и Табаков прослушал — правда, уже не симоновского «Сына», а булгаковского Лариосика — и оценил: «Сразу на третий тур». А потом не взял: ребят талантливых поступало много, а Маковецкому со дня на день светила армия. Ватерполист-здоровяк, приписка к десантным войскам.
— Так ты в армии служил?
— Не-а. У меня в военном билете значится: «негодные, необученные». Уж как меня наш военком хотел забрать, а я ему сказал: «Нет, не пойду!»
— На что закосил?
— Только голова. Это рецепт нашим детям, потому что я не хочу, чтобы они служили в такой армии, где постоянное унижение и чувство голода, где нет элементарного мыла и полотенца, где солдатики вынуждены собой торговать на панели. Поэтому — только голова: проверить невозможно. Если голова болит — значит, болит. Любой невропатолог вам скажет, что обязан в это верить. Нужно знать все симптомы. Ноги вместе, руки вытянуть вперед — здесь должна быть легкая неустойчивость. Пусть вас качнет в сторону, но чуть-чуть. Если попросят с закрытыми глазами дотронуться указательным пальцем до кончика носа, нужно промахнуться. Но немножко, а не просто пальцем в щеку ткнуть — так вас сразу раскусят. А главное — дикие распирающие боли по утрам. Когда меня положили в больницу, труднее всего было просыпаться утром до обхода, чтобы бессонницу изобразить и чтобы глаз был воспаленный. Да, вечером — обязательно взять у нянечки таблетку от головной боли. Вот вам полный курс молодого бойца. Вернее, допризывника.
— Для этого нужно еще и актерскими способностями обладать.
— Ну, по такому случаю можно постараться. Пусть мама с папой экзамен примут. Мамам и папам артист Маковецкий известен больше, чем их детям из поколения next. И это обстоятельство, кажется, его несколько уязвляет. Скажем, рассуждает он о собственной популярности: — Приезжаешь в Таллинн — тебя узнают, приезжаешь в Ригу — тебе улыбаются, прилетаешь в Тель-Авив — и там с тобой как с родным. В Выборге меня даже на рынке старушки признали — очень приятно было. Рассказал об этом в интервью телевизионщикам, а в ответ услышал скептическое: «Ну-ну, рыночная популярность…» Я так расстроился, что даже, дурак, не нашелся ответить: так это же замечательно, что на рынке! Значит, не только домкиношной публике Маковецкий известен, но и обычным людям. И тут же добавляет: — Правда, я все равно не обольщаюсь на свой счет: наши дети любят и знают не Маковецкого, а Шварценеггера. Ну, еще Ди Каприо — девочки лет тринадцати.
— Ревнуешь, что ли?
— Да не ревную я их. Бог с ними, пусть любят кого хотят. Но к этому поколению у меня отношение непростое. Порой страшновато становится. Многие тинейджеры ведь бессердечные, готовы на все. И не дай бог, если еще в какой-то секте состоят, потому что лишены страха. То есть я рад, что наши дети живут без страха, но когда бесстрашием обладают те, для кого моральный закон не писан… Я уже, было, приготовился к тираде о развращающем западном влиянии, но выяснилось, что напрасно. Тамошняя молодежь недавно ввергла Маковецкого в настоящий шок. Дело было в Сохо, в Лондоне, где «руссо туристо-артисто» зазевался, загляделся и толкнул плечом молодого панка. Они стояли рядом — веселая компания, хмельная, обкуренная. — Ну, думаю, сейчас он меня как толкнет в ответ… А он, ты только представь, автоматически извинился. Я его толкнул, а он извинился — это воспитание. Попробовал бы я здесь кого-нибудь случайно задеть — получил бы по полной программе: «Ты че, папаша, в натуре?»
— Разменяв пятый десяток, уже готов к тому, что окликнут «папашей»?
— Ты что, какой пятый десяток? Тридцать два, не больше.
— На тридцать два себя ощущаешь?
— Ощущаю себя вообще на двадцать пять, а выгляжу на тридцать два. Зачем же кричать про сорок лет. Увы, светская хроника год назад не оставила его круглую дату без внимания. Хотя он и не отмечал ее, решил прожить этот день тихо: — Я слышал, что сорокалетие нельзя отмечать. Одна знакомая отпраздновала шумно, а потом у нее крупные неприятности произошли.
— Значит, ты все же суеверный.
— Да не суеверный я, а внушаемый. Любой мужчина очень сильно внушаем. Это мужская черта. И еще мнительность. Не дай бог, если в боку кольнет…
Хорошо, пусть не суеверный, а внушаемый. Пусть не сорок с хвостиком, а двадцать пять — если так себя ощущает. Все равно двадцатипятилетнему Маковецкому с нынешними семнадцатилетними общего языка не найти. Он с этим соглашается и в подтверждение рассказывает байку о Романе Виктюке.
Есть у Виктюка такая фенечка: когда актер или актриса впадает в излишний пафос, он может осадить: «Что ты, как Олег Кошевой на допросе?» или «Ну, ты прямо Ульяна Громова, которая идет взрывать штаб!» Недавно Виктюк набирал новый курс, брякнул по привычке что-то подобное и вдруг понял, что они не знают, ни кто такой Олег Кошевой, ни кто такая Ульяна Громова.
— Нет, ты представляешь, не зна-ют. Ни про Ленина, ни про Брежнева.
— У тебя, небось, эти имена от зубов отскакивали — хоть ночью разбуди?
— Я очень хорошо сдавал экзамены по истории КПСС.
— И при этом знал что к чему?
— Я всегда все знал наизусть, у меня память отличная.
— Да я не про экзамены, а про жизнь.
— Если я скажу сейчас, что все-де понимал, это будет ложь. Нет, я в свое время даже читал «Архипелаг ГУЛАГ» в распечатке, то есть кое-что соображал, но как бы не зацикливался на этом. Жил как живется: занимался спортом, театром, романы крутил. В студенческие годы всем был доволен, потому что прекрасно обходился стипендией, которую получал, да еще мама деньжат подбрасывала. Короче, хватало на то, чтобы прорваться с боем в ресторан ВТО, вкусно поесть, выкушать бутылочку водки и еще домой на такси вернуться. Так что все меня устраивало.
Закурил он поздно — когда заканчивал школу, стал зарабатывать деньги и смог покупать себе сигареты. И выпивать начал не рано — в самом конце десятого класса. И пристрастия имел, по собственным словам, старомодные:
— Я был, что называется, ни уха ни рыла в западной музыке, в жизни не увлекался «битлами», потому что рядом со мной не оказалось друга, который обладал бы магнитофоном и перегонял бы эти записи.
— Чем же ты свой слух услаждал?
— А теми пластинками, которые у нас дома были. «Крепче за баранку держись, шофер…», «Только черному коту и не везет…», «Рула тэ, рула…» Еще я воспитан на военных песнях и фильмы о войне равнодушно не могу смотреть — у меня такое чувство, будто сам воевал и погиб. Наверное, с этим чувством он и читал тогда на экзамене симоновского «Сына». А Райкин не оценил. Правда, когда все это было…
Прошли те времена, быльем поросли. Сегодня куда ни кинь — всюду он. Что называется, у всех на устах. Кстати, это верный способ вывести Маковецкого из себя — заметить между делом, что в последнее время его стало как-то «много». Он тут же возмущенно парирует, что его, напротив, совсем-совсем «мало»: в репертуаре родного Вахтанговского лишь несколько ролей, у Виктюка почти не занят, да и в кино не так чтобы густо. Это-де только кажется, что «много», и всему виной клип «Зимний сон», который Юрий Грымов сработал для юной Алсу: там Маковецкий изображает как бы Гумберта Гумберта, вздумавшего на даче у как бы Шарлотты, то бишь Елены Яковлевой, приударить за как бы Лолитой, той самой Алсу. Грымов снял клип за пару дней, после чего «Зимний сон» стали с пугающей частотой крутить разные телеканалы и добились того, что широкие народные массы начали, наконец, узнавать известного артиста на московских улицах.
Маковецкий остался очень доволен профессионализмом Грымова, а Грымов — актерским мастерством Маковецкого. И даже попросил поделиться секретами оного со студентами своей Школы рекламы. Лекции маэстро, по его собственному свидетельству, имели небывалый успех: на этот год запланирован небольшой спецкурс.
Только что Кама Гинкас выпустил в ТЮЗе «Черного монаха» с Маковецким в главной роли, вот-вот разразится «Русский бунт», где он — Швабрин.
— Если бы тебе нужно было представить Сергея Маковецкого публике, которая о нем ничего не знает, что бы сказал?
— Самый непредсказуемый, неожиданный, талантливый актер — к вашим услугам. Встречайте. А дальше он сам о себе набрешет.