Максим Суханов: Большому редко бывает удобно
Суханов, по режиссерскому поверью, способен вытянуть любую картину, где мелькнул в эпизоде, и любой спектакль, в котором просто вышел на сцену. Он равно органичен в шекспировской трагедии и гротескной комедии, его роли в спектаклях Владимира Мирзоева вызывали полярные оценки, но зрителей, которым он безразличен, я еще не встречал. Одни его обожают, другие ужасаются. Огромный, наголо бритый, то стремительный, то вальяжный, то брутальный, то капризный, с глубоким баритоном и кошачьей пластикой, он приковывает общее внимание везде, где появляется. В его электронном адресе есть три буквы «икс». Сами понимаете, адреса я тут не назову, но сочетание интересное.
— Три икса — это обозначение недетского кино или крупного размера?
— Во-первых, они там не подряд, а во-вторых — я ничего подобного не имел в виду. А что, возникают неприличные ассоциации?
— В зависимости от контекста. XXXL — это гигантский размер. Удобно быть большим?
— Быть большим всегда неудобно. Кроме редких ситуаций, когда надо кого-то пугать. Мне трудно выбрать одежду, которая бы хорошо сидела и была при этом комфортна.
— А с другой стороны — ходит такой большой человек, ощущения опасности от него не исходит, потому что большие редко агрессивны?
— Я не замечал, чтобы люди обижались на крупность. Люди не прощают независимости, особенно в театральной среде, особенно в дисциплинированных коллективах. Поэтому у Мирзоева мало новых работ. Поэтому у меня не было премьер со времен ленкомовского «Тартюфа». Поэтому же, кстати, в театре Вахтангова снят «Лир» — якобы из-за трудностей с декорациями.
Дело о красных джинсах
— Мне казалось, на тебя и Мирзоева у вахтанговцев должны молиться?
— На меня не молятся нигде, и это нормально. Театр Вахтангова всегда отличался почти военной дисциплиной, и самостоятельность там в свое время не приветствовалась. Когда я в 1985 году пришел в эту труппу, там на партсобрании всерьез обсуждался вопрос, имею ли я право ходить в красных джинсах. Он был решен положительно, но со скрипом. Лира» мне жалко не только потому, что это был один из лучших спектаклей Мирзоева, а потому, что это был один из самых личных его спектаклей. Он потерял дочь, умершую от саркомы, красивую, умную, талантливую. Это был спектакль и о ней тоже.
— Мирзоев остается твоим главным режиссером?
— Я вообще так стараюсь выстроить свою жизнь, чтобы как можно меньше пересекаться с людьми чужими, неприятными или просто непонятными. Я работал не только с Мирзоевым — со многими режиссерами, от Фоменко до Шапиро. Но предпочитаю не переходить в чужие театры, а работать с ними на договоре. Олег Табаков звал меня в МХТ — у Мирзоева был замысел поставить там «Отелло». Но по разным причинам пока не сложилось.
— Как по-твоему, «Тартюфа», каким его поставил Мирзоев, массовый зритель понял? Или он ловится на звезд, на Ленком, на политические аллюзии?
— Я думаю, по-настоящему этот спектакль поняли очень немногие? но у Мирзоева обычно соблюден баланс между искусством и массовым вкусом — каждый найдет свое без ущерба для общего смысла. Кто-то видит в «Тартюфе» политику, кто-то комедию, кто-то бенефис? Для меня это, конечно, не политическая история, хотя тип актуальный и в некотором смысле непобедимый.
«Не полюбить Сталина было нельзя»
— Как человека дисциплинированного, тебя должна радовать обещанная стабильность?
— Что ты, какая стабильность, нам жить и жить до нее. К счастью или к сожалению, но в ближайшее время застоя не будет.
— А что будет? По какому сценарию?
— Сценарии возможны разные — наиболее вероятен тот, при котором власть выйдет из берегов и натолкнется на серьезное сопротивление. А при абсолютной власти выход из берегов становится вопросом месяцев. В России все сейчас довольно быстро делается — взять хоть путь, который она прошла от семнадцатого до семидесятых, или вспомни последние двадцать лет? История ускорилась на глазах. Тартюф не умеет останавливаться — он ждет, пока его остановят. И еще существенная вещь: сейчас во власти нет ни одного Сталина. Сталин мог тридцать лет удерживать абсолютную власть, потому что у него до магической тонкости, до демонизма развита была одна необходимая правителю способность. Он умел начисто абстрагироваться от совести, вообще от всего человеческого — попросту не пустить эмоции в тот мир, в котором он правил, манипулировал, расставлял челядь на посты? У сегодняшних нет этого искусства. Они люди слишком рефлексирующие.
— А он не рефлексировал?
— Нет. Он начисто это отрубал, отказавшись от любых человеческих критериев. Я не думаю опять-таки, что он был корыстен: у него, несомненно, был некий образ идеальной страны, модель, к которой он двигался. Но эта стратегия занимала его неизмеримо меньше, чем тактика: всех людей вокруг себя он считал врагами, и главным вопросом для него было — расставить окружение максимально безопасным для себя образом. Мысли о жалости и порядочности ему при этом в голову не приходили: он все-таки был поэт, посол будущего в настоящем, транслятор божественной гармонии.
— Он был плохой поэт.
— Неважно — он-то мыслил себя хорошим! А у трансляторов гармонии какие же моральные обязательства? Им все можно.
— Неужели ты смог полюбить и его?
— Такого нельзя было не полюбить. Отлично сознавая всю меру его вредоносности. Он был непрост, очень непрост. Жаль, в «Детей Арбата» многое не вошло. Мы вообще почти ничего о нем не знаем — меньше, чем о Ленине! Я надеюсь как-то его доиграть в фильме Михалкова «Утомленные солнцем-2». Большая часть картины снята, но мы еще не приступали к нескольким ключевым сценам — возвращенный из лагеря, реабилитированный комдив Котов встречается со Сталиным.
— Ты не боишься, что Михалков начисто переиграет тебя в этом диалоге?
— Я об этом вообще не думал. Кроме того, мало с кем из режиссеров на площадке мне было так комфортно. Если он вкладывается в сцену, ты сразу понимаешь, как ее играть. При этом он никак не стесняет моей свободы. Я вот думаю, что Сталин у меня в разговоре с Котовым будет читать стихи.
— Свои?
— Мандельштама.
— «А вокруг меня сброд тонкошеих вождей»?
— Нет, скорее лирику. Это было бы слишком просто — читать эпиграмму на себя. Он прочтет что-то из грузинских стихов, может быть?
— Меньшиков тоже не последний артист, однако в большинстве их совместных сцен — что в «Советнике», что в «Утомленных» — Никита Сергеевич его раскатывал катком своего актерского обаяния.
— Думаю, это вопрос скорее к Меньшикову.
— Ты упомянул объяснения Михалкова — он так объясняет, что ты сразу понимаешь, как играть? Неужели ты сам себе не можешь этого объяснить и так сильно зависишь от режиссера?
— Если режиссер четко знает, куда меня вести и что делать, — у нас все получится. Если не знает — я чувствую себя бездарью. У меня такое было в одном спектакле, с довольно маститым режиссером: год я прожил с ощущением профнепригодности. Потому что никто не объяснил, что от меня требуется. Я по этой же причине не стал сниматься в «Москве» Александра Зельдовича, хотя сейчас работаю как раз у них с Сорокиным — на следующей картине «Мишень».
«Без языка в режиссуре делать нечего»
— А что тебе было непонятно в «Москве»?
— Две сцены. Одна — в которой моего персонажа накачивают насосом и он всех забрызгивает фекалиями. А вторая — когда он овладевает девушкой через карту мира, через дырку, прорезанную на месте Москвы.
— Что же тут непонятного?
— Всё. Я не понимаю, как это сочетается с его обликом, не понимаю, как играть. Либо надо сильно сдвигать его в сторону безумия, какой-то иррациональности, либо изображать психическую травму и временное умопомрачение, либо он с самого начала имитирует странность, потому что на самом деле обманул их всех. Ни Сорокин, ни Зельдович не смогли мне внятно объяснить эту историю. А я считаю, что нужно обо всем договариваться на берегу. И не сыграл. Но мы расстались вполне дружески, и теперь я снимаюсь в «Мишени» — странной, фантастической истории про то, как некий политик (это как раз я) обнаружил зону, где происходит радикальное омоложение. Туда устремляется вся элита — все, кому под семьдесят, начинают выглядеть на двадцать. Он и жену туда берет. Начинаются страсти, конфликты — сознание и опыт у всех уже старческие, а тела и потребности молодые; в результате его убили, а она бросилась с моста. Это я рассказываю в самом общем виде, потому что история большая, сложная и сочиненная Сорокиным специально для кино.
— И когда это выйдет?
— Надеюсь, в следующем году. Зельдович снимает медленно, но он снимает так, как ему нужно, без компромиссов.
— У тебя не возникало желания что-то поставить самому? Потому что если все время зависеть от режиссера или продюсера, в какой-то момент тебе просто станет нечего играть: нынешнее кино почти не предполагает сложного героя.
— Я вообще очень мало сделал в кино. За последний год, кроме «Мишени», снялся только в картине Мирзоева, это второй его фильм — «Человек, который знал все», по роману Сахновского. Может, я и начну когда-то снимать, и сейчас даже есть такая идея — Дмитрий Лесневский, увлеченный в последнее время продюсированием короткого метра, решил дать десяти артистам снять по десятиминутной игровой картине. Сыграть ровно то, что хочется самому. Сценарий напишет Этери (Этери Чаландзия — журналистка, прозаик, жена Суханова. — Д. Б. ), я в этом с интересом и удовольствием поучаствую?
Гениальное животное и альцгеймерный упырь
— Говоря о твоей актерской органике, Марк Захаров назвал тебя в одном интервью «гениальным животным». По-моему, очень точно. — Если животное — не в смысле зверства, а в смысле естественности, то спасибо. Я уже привык к таким определениям, что быть гениальным животным на этом фоне вполне приятно. Я вообще-то читаю критику и думаю, что артисту не следует бравировать пренебрежением к ней (на самом деле читают все, некоторые не признаются). Иногда у меня возникает чувство, что, приступая к рецензированию, авторы в поисках термина перелистывают медицинский справочник. Так, однажды я прочел, что я «альцгеймерный упырь». Очень неожиданная трактовка.
— Ты демонстрируешь редкий в актерской среде случай моногамии: у нее есть преимущества?
— Преимущества какого рода? Материальные?
— Нет — стабильность, уют, душевный комфорт, взаимопонимание, все, что принято называть «крепким тылом».
— Я бы сказал так: я для себя выбираю то, что мне нравится. Что касается этой темы, то она уже давно стала поводом для спекуляций. Все распутники и вертихвосты сразу начинают верещать о моногамии как о единственном и правильном способе взаимоотношения с женщиной. Но на фоне надвигающегося на нас непростого будущего они, может, и правы. Я буду сейчас говорить медленно, потому что это тема трудная. За долгие годы существования рядом с мужчиной женщина выработала набор качеств, позволяющих не просто выживать под его диктатом, но в конце концов навязывать свою волю. Это продолжалось не одно тысячелетие, и в результате у женщин выработан потрясающий арсенал: они умеют осуществлять свои намерения в условиях предельного дискомфорта, враждебности, чужого доминирования? рано или поздно это приведет если не к бунту, то к независимости. Они уже сейчас прекрасно без нас обходятся. Так вот, моногамия — это своего рода тренировка, способ примерить на себя матриархат и морально к нему подготовиться. Я, кстати, думаю, что мир, управляемый женщинами, действительно будет лучше. И не боюсь этой неизбежности.
— Неизбежности?!
— Конечно. Уже сегодня всякий настоящий правитель должен использовать не только «инь»-способы, но и «ян»-технологии. Неслучайны эти упоминания о женственной мягкости сталинских манер. И в «Тартюфе» я стараюсь льстить, капризничать, играть не только на чужих слабостях, но и шантажировать собственной, — у женщин надо учиться уже сегодня. Грубым доминированием ничего не добьешься: пришло время матричной, сетевой, хитрой власти…