Время распада
Владимир Мирзоев представил публике очень необычный фильм. Его новая работа — «Борис Годунов» — это классический пушкинский текст, вложенный в уста нынешних российских чиновников. В интервью «Полит. ру» режиссер рассказал, что привело его к высказываниям на актуальные темы. Беседовал Ян Шенкман.
— Владимир Владимирович, у вас ведь репутация законченного эстета. При этом вы очень политизированы. Настолько, что даже подписали известное письмо «Путин должен уйти». Ставите классику — Гоголя, Мольера. Но так выворачиваете их, что даже у привычных людей глаза на лоб лезут. Не человек, а какой-то узел противоречий. При этом — один из самых популярных режиссеров страны.
— Знаете, когда Шекспир сказал: «весь мир — театр», он вряд ли имел в виду, что все кривляются. Просто жизнь драматургична, моя в том числе. Сказать, почему я против однопартийной системы? Причем независимо от того, какая партия будет рулить: КПСС, «Единая Россия» или даже «Партия народной свободы». Однопартийная система смертельно скучна, она не художественна. Политика сразу превращается в банальное, вязкое нечто. Затем в этом болоте гибнет экономика, этика, эстетика. Наверное, приятно захватить колоссальные куски собственности и прорычать: «Теперь это наше, никого не пустим!» Ну, а дальше что? Томление духа и безуспешные попытки развлечься. По-моему, гораздо интереснее конкурентная среда, когда есть драйв, когда можно соревноваться, совершенствуя себя — свой ум, честь и совесть. В этом есть игра, драматургия. Мне странно, что Путин, будучи спортсменом, не допускает мысли о честном соревновании. Монополия не только лишена интриги, сюжета — это еще и не спортивно.
— Да ладно, что вы пристали к Путину? Между прочим, вы Госпремию получили из его рук.
— Было дело. В 2001 году за «Сирано», в Кремле.
— Слушайте, а ведь эти премиальные процедуры тоже кто-то, наверно, ставит.
— Поставлено было незатейливо, но со вкусом. Большой, красивый, белый зал. Входит Путин, лёгкий грим на лице. Люди подходят по одному, принимают медаль в коробочке, в момент рукопожатия с президентом их фотографируют. Все человечно, пафос умеренный. Атмосфера, располагающая к светскому общению, поэтому очень естественно после этого всплывает шампанское, небольшой фуршет, дружеский обмен любезностями.
— Видите, как мило. А вы хотите, чтоб он ушел.
— Когда человек долго остается во власти, с ним происходят известные метаморфозы, это неизбежно и грустно. Не только Путин, кто угодно, любой высший чиновник — мутант. Мы об этом и снимали «Бориса Годунова». Все просто: классический пушкинский текст, разыгранный в декорациях современной Москвы. Просто удивительно, до какой степени ничего не меняется. От Пушкина до нас 200 лет, и от Пушкина до Годунова столько же. Вроде бы всё другое, а всё то же самое. Заколдованное место наше отечество. Ни одна проблема не решена. Вопрос о легитимности власти, отчуждение народа от элиты, конфликты внутри кремлевских башен. Ходим по кругу, как лунатики. В России власть — что-то вроде мифического Кольца Всевластия, род проклятия. Я наблюдал, как начальники средней руки мутировали в считанные годы, а вы говорите «Путин». Хотя на поверхности всё элементарно: правитель изолирован от общества, от обычных людей и ситуаций, ездит в бронированных машинах, живет в резиденциях, вокруг — слуги и холопы, жополизы разных мастей. Можно тут остаться нормальным человеком, даже если у тебя бронебойная психика?
— Ну, среди ваших персонажей нормальных вообще немного. К середине спектакля они, как правило, впадают в транс и начинают произносить нечленораздельные реплики, как Хлестаков, которого у вас блестяще сыграл Суханов. Нечто подобное я читал в рассказе Владимира Сорокина «Заседание завкома». Когда у него там на заседании вдруг начинается белиберда, крики, танцы. Все выходит из-под контроля, разум подменяется инстинктами. По-моему, ваш театр об этом.
— Об этом тоже. Мы живем в такой период, когда вектор истории всё время меняется. Во всяком случае, многим так кажется. Люди сбиты с толку, теряют нить. Как политическая нация мы переживаем пубертат, полураспад империи. Республика нуждается во взрослых, ответственных элитах. А где их взять, если по-прежнему работает совковый негативный отбор? Прежняя система ценностей рассыпалась в прах, новая — младенчески уязвима. В этом абсурд нашего положения… Вроде бы все в порядке, только земля горит под ногами, нечем дышать, миллионы людей уезжают, капиталы убегают, гремят взрывы. Деревья стоят на месте, но почему-то они выглядят, как стекло. Это совершенно другой пейзаж, почему-то он стал стеклянным. В следующий момент то ли рассыплется, то ли вдруг поплывет. Ледяные деревья растают и начнется потоп, который унесет нас за море-океан, к американцам. Происходит что-то невообразимое, чудесное, страшное. Мы видим, как умирает страна. Надеюсь, она умирает, чтобы родиться заново.
— Ни разу не видел у вас в спектаклях, как рождается новое. Распад вы показываете мастерски. А с воскрешеньем почему-то проблемы.
— О воскрешении можно лишь догадываться, верить в него. А распад я наблюдаю всю сознательную жизнь. Мое поколение — и свидетель, и участник этого распада. Уже в восьмидесятых было ясно, что форма рассталась с содержанием, как душа с телом. Были фальшивые ритуалы, пустые слова, которые произносятся вновь и вновь. Но содержание улетучилось.
— Какую жизнь вы вели в те годы?
— Мне удалось устроиться вполне нонконформистски. Я не хотел заниматься режиссурой под присмотром Большого брата и до начала Перестройки не делал никаких шагов в этом направлении. Зарабатывал как свободный журналист. Брал интервью, связанные с театром, писал аннотации. Это скудный хлеб, но жить было можно. Несколько лет служил редактором в журнале «Советский театр». Неплохая работа. Не критика, когда нужно кого-то ругать или, наоборот, отчаянно хвалить — скорее культурология, разговор о театре как таковом. Есть один ни с чем не сообразный факт в вашей биографии. Вы ведь чуть не стали дефектологом в свое время. Это сильно сказано. Я отучился на факультете дефектологии в МГПИ меньше года. Так вышло более или менее случайно. Меня интересовали естественные науки. Нелишне для гуманитария понимать, как устроен человек, правда? К тому же я пацифист — бегал от армии. И вот, не поступив на актерский факультет в Щукинское, подался в пединститут. Когда поступал, уже знал, что не буду заканчивать. И актера из меня тоже не вышло. У меня и тогда был сильный ринит. Слышите, я в нос говорю? Актеру с таким речевым аппаратом путь на сцену закрыт. Наверное, можно было что-то предпринять, прооперироваться, но, видать, мечта была не такой силы, чтоб ложиться под нож. Меня интересовала режиссура, и этому я посвятил свое время. А потом был ГИТИС. Параллельно шла неофициальная театральная жизнь, очень интересная, бурная. Была компания людей, нацеленных на эксперимент. Мы называли себя «Карнавальный театр». К контакту со зрителем особо не стремились, это была в чистом виде лабораторная работа. Все наши опыты крутились вокруг книги Бахтина о смеховой культуре Средневековья и Возрождения. Театр на открытом воздухе, провокации, акционизм… Сегодня, если бы я был молодым и агрессивным, я бы, наверное, участвовал в акциях таких групп, как «Война». Нас интересовал хэппенинг, интерактивный театр — предвестник Интернета. Были в наших опытах элементы психодрамы, медитативные техники. Мы искали, бродили в лесу наощупь.
— А из кого состояла труппа?
— В основном это были студенты университета. Филологи, искусствоведы, историки. Компания очень пёстрая. Позже, когда я прибился к собственно театральному делу, этот базовый принцип — живые взаимоотношения со средой, с партнёрами — остался. Вообще желание работать в группе и ощущение группы как коллективного автора — это главное, что тогда вошло в мою кровь. Я до сих пор на том стою, не понимаю режиссеров, которые используют силовые методы: давление на психику, крик, манипуляцию. Известно, что Любимов неутомимо орал на своих актеров. Вячеслав Спесивцев, его ученик, бросался стульями в девочек. Это была какая-то жуть. Про Спесивцева говорю со знанием дела — я был у него в театре и ушел. Вернее, вынужден был уйти, когда мы с друзьями решили выпускать газету. После первого же заседания редколлегии меня и выгнали. Это было воспринято как диссидентство. Газета, где могут появиться нелицеприятные мнения холопов о Хозяине! Караул! Революция!.. Я признателен этой студии как временному пристанищу, у меня даже есть лёгкая ностальгия. Однако из песни слов не выкинешь. Режиссер! Творец! — орет, выпучив глаза, как зарезанный… Олимпиец — в любой момент может по голове молнией зафигачить, растерзать, разорвать… Все это теперь выглядит совершенно чудовищно. Авторитарная модель категорически не работает ни в большом социуме, ни в малом, театральном. Главное, что может предложить миру театр, кроме собственно спектаклей, — принцип сотворчества, взаимного уважения людей, которые занимаются интересным делом. Если бы такая атмосфера возникла во всей стране, люди бы не пили так страшно, не кололись, не уезжали — им было бы, зачем жить.
— Общепризнанно, что с литературой последние двадцать лет у нас дело обстоит очень средне. С кино — откровенно плохо. Про изящные искусства не говорю. И только театр по непонятной причине не теряет спортивной формы. «Кинотавр» ужасает, «Букер» вызывает чувство стыда, и только «Золотую маску» из года в год дают вполне приличным спектаклям. Чем это объяснить, как вы думаете?
— В первую очередь, это успех классики. Два моих самых сильных впечатления за последнее время — «Дядя Ваня» Римаса Туминаса в театре Вахтангова и «Царство отца и сына» в театре Моссовета режиссера Еремина (компиляция пьес А. К. Толстого). В обоих случаях — вроде бы замшелая классика, но какое мощное созвучие и сочувствие нашему времени. Обратите внимание, что современной драматургии на больших сценах почти нет. Она обретается где-то в маргиналиях, на малых площадках. В кино тоже бум экранизаций, а огромную долю книжного рынка занимают переиздания. Найти новые слова, отреагировать на реальность честно и непосредственно — очень трудно. Легче цитировать проверенные и просеянные в поколениях тексты. В том-то и штука, что нынешняя реальность не обрела еще языка. Она не поддается адекватному описанию. Народ прячет от себя правду — она слишком болезненна, а травмы ХХ века слишком глубоки. Имитировать стиль не проблема, а вот если по-настоящему… Смыслы ускользают, пейзаж меняется быстрее, чем мы успеваем что-то сказать. Поэтому мои коллеги либо ставят классику, апеллируя к вечному, либо занимаются документалистикой, как это делают в «Театре.док». Возникли два полюса, а середина пуста, мейнстрима нет. Как и серьёзной рефлексии. В девяностые тоже было неясно, что с этим делать. Драматурги обижались на театры, театры пытались ставить молодых, разводя матерок в гомеопатических дозах, но морщились и отступали, понимая, что все это не то, не очень работает. В итоге произошел развод.
— Новая драма замкнулась в своем кругу и делает то, что считает нужным. А большой театральный пароход поплыл дальше с теми пассажирами, которые на нем остались.
— У меня другая версия. По-моему, театр выжил потому, что там нет больших денег, в отличие от кино и книгоиздания. Как только появляются деньги, кончается искусство и начинается сугубое производство. Это только кажется, что в театре нет денег. Сборы, конечно, меньше, чем в кино, просто за счет того, что меньше аудитория. Но воруют, поверьте, с не меньшим энтузиазмом. Если вся страна ворует, почему театр должен быть приятным исключением? Наверное, нефтяникам эти масштабы покажутся скромными, но директор театра имеет все шансы урвать у судьбы свой первый миллион долларов.
— А казалось бы, билеты стоят не очень дорого…
— Кассу никто не взламывает, что вы. Хотя есть возможность и на билетах заработать с помощью спекулянтов. Например, часть билетов отдавать в нужные руки. Их будут перепродавать по высоким ценам и делиться с директором прибылью. Плюс помещения, которые сдаются в аренду. Плюс откаты за размещение заказов на декорации и костюмы. С нефтянкой это не сравнить, но коррупции ничуть не меньше… Самая ужасная модель театра — это репертуарный гроб с музыкой, с коррумпированной дирекцией и бесправными марионетками-актерами.
— А альтернатива какая?
— Альтернативы, к сожалению, нет. Потому что антреприза, как правило, еще хуже. Она имеет тенденцию превращать театр в циничный и безвкусный бизнес. Какое-то время мне казалось, что альтернативой может стать копродукция. Это когда есть продюсер, он вкладывает деньги, но при этом трудовой коллектив тоже участвует в прибыли. Что-то вроде кооператива. Неплохая история. Но прошёл слух, что копродукцию хотят законодательно запретить. Видимо, чиновники нервничают — кто-то проносит лакомые куски мимо их носа.
— Вы много лет ставите в разных местах, то в Ленкоме, то в Станиславского, то в Вахтангова. Кочуете, как цыган. Отчего не сделать свой театр?
— Как? Научите меня.
— Ну, сделал же Сергей Женовач…
— У Женовача есть патрон — некто г-н Гордеев, член Совета Федерации. Человек, который построил колоссальный бизнес-центр на Таганке, перестроив бывшую фабрику купца Алексеева (то есть Станиславского), обустроил театрик и сказал: пожалуйте, друзья, работайте в своё удовольствие. В моей жизни такого персонажа нет, к сожалению. Конечно, этот театр — не частная собственность Сергея Женовача, он там в гостях. Театр как частное предприятие — это сегодня утопия.
— Не понимаю. Спектакли идут непрерывной чередой, зал полный…
— Затраты на спектакль окупить можно, можно даже получить прибыль. Средний бюджет спектакля сегодня — тысяч сто пятьдесят долларов. А аншлаг — условно говоря, шестьсот тысяч рублей. Двадцать тысяч долларов. Значит, где-то с третьего месяца идет чистая прибыль. Неплохо выглядит, правда? Но это при условии, что государство содержит довольно большое здание, оплачивает труд всего коллектива, платит за электричество и так далее. Без дотаций не выжить.
— Кстати, у вас ведь был свой театр. Двадцать лет назад, в Канаде. Там с этим проще?
— Театральная компания, если быть точным, а не театр. И все-таки мы получали гранты. То есть скорее — нон-профит организейшн, чем бизнес. Там тоже всё было непросто. Особенно если учесть, что я приехал в Канаду, не зная английского. У меня была договоренность, я считал, что, приехав в Торонто, сразу начну ставить спектакли. Вышло иначе. Мне было 35 лет, я был зрелым человеком с интересной профессией. А оказался беспомощным ребенком, которому нужно заново учиться понимать, говорить, ориентироваться в реальности. Настоящее экзистенциальное приключение. Первое время пришлось туго. Был период, когда я малярил, торговал хот-догами, мороженым. Четыре канадских года дали мне колоссально много.
Человеку, чтобы созреть, нужно оказаться внутри драмы. Сложные обстоятельства не обязательно разрушают. Могут сломать, а могут отстроить твоё нутро. Я понял, что пропасть в этом мире трудно, почти невозможно. Нужно сильно захотеть. Мир, сочинённый Творцом, гармоничен — помощь приходит всегда, особенно в острых ситуациях. И еще одно, очень важное. Когда у меня оборвались все связи с Россией, я очень скоро понял: культурный код сродни генетическому, человек способен воспроизводить его в любых условиях. Космическая сила культуры невероятна. Вся эта риторика, что Запад дурно на нас влияет, разрушает российскую идентичность, что мигранты замутняют чистоту нашей высокоразвитой цивилизации, — это фигня полная, люди не понимают, о чём говорят. Культура — такая мощь, какая никакой природе не снилась. Тем более — русская культура, выжившая при татарах, при Грозном, при Петре да при Сталине — она супермощная. Эти всхлипы просто смешны. Возможно, если бы я не пожил за границей, я бы им сочувствовал.
— А как вы относитесь к лимоновской идее «другой России»? Дескать, пора строить Россию в другом месте, раз уж тут не получается ничего путного. Где угодно, в Казахстане, в Украине, в Америке. И будут две России. Одна для тех, кого устраивает эта — с ее начальниками, с ее косностью, — а вторая для тех, кто хочет нормально жить.
— Идея мне нравится. Она утопическая, но нравится. Только зачем в Казахстане? Россия что, маленькая? Я не понимаю, как при таком количестве земли, при гигантской территории мы не даем друг другу жить. Одни, отгородившись шестиметровыми заборами, трясутся от страха. Другие трясутся от злости и зависти. Это маразм какой-то. Мы все друг у друга на голове сидим и не даем дышать. Почему мы не можем устроиться, кто как хочет? Вот вам пример из жизни другой страны. Техас от Калифорнии очень близко. Но в этих штатах живут люди настолько разные и настолько по-разному… Техасец, оказавшись в Лос-Анджелесе и глядя на гомосексуальную комьюнити, фланирующую по даун-тауну, думаю, просто сделает себе харакири. С другой стороны, зачем ему туда ходить и расстраиваться?.. Я не претендую на то, чтобы депутаты «Единой России» видели мир так же, как я. Но почему они могут мне навязывать свои представления о прекрасном? С какой стати? Хотите жить в стране победившего Чичикова? Живите в ней. А я хочу жить в другой. Но только в России, а не в Калифорнии. Тут такое количество комнат и телевизоров, что мы могли бы спокойно разойтись по углам и веками не встречаться.
— Тем не менее, все друг у друга отнимают пульт и орут с пеной у рта: «Мы будем смотреть хоккей!» А я хочу смотреть «кино не для всех» — хоккей, по-моему, скучнейшая игра. Может, хватит самоутверждаться за чужой счет? Да еще так зверски… Ваш последний спектакль как раз о природе агрессии. А критики пошли еще дальше. Они в один голос называют вашу «Принцессу Ивонну» антифашистской. Нет ли здесь перехлеста? Зачем привязывать сказку о сумасбродном принце и юродивой принцессе к фашизму-антифашизму?
— Вы же понимаете, что пьеса, написанная в 1938-м в Европе, так или иначе пропитана атмосферой фашизма. Как отравленное пирожное. По эстетике это сродни Шварцу, его «Дракону», например. Такая сказка для взрослых, достаточно смешная и ядовитая. Комедия, но и философская притча тоже. Гомбрович действительно говорит о фашизме, но не в политическом аспекте, а скорее в психоаналитическом. Речь о том, как в человеке рождается жажда уничтожения Другого. Почему Другой становится его проблемой? Как незаметно сапиенс переступает черту, за которой перестает быть человеком… Хотя еще раз говорю: это комедия. Звучит странно, как если «Преступление и наказание» переписать в виде комического романа.
— Вы считаете, это актуальная вещь? — Более чем. Агрессия разлита в воздухе, люди теряют человеческий облик, а культура перестает быть зеркалом. Я имею в виду не только оболваненных парней, вышедших в декабре 2010-го на Манежную с фашистскими лозунгами. Но и проклятого до седьмого колена судью Данилкина, который вынес неправедный приговор Ходорковскому и Лебедеву. Неудачный пример. Судьи — государевы люди, что вы от них хотите? Могут ли они поступать иначе… Значит, и суд у нас государев. А Конституция марсианская. И Россия отнюдь не республика, а Золотая Орда в европейской упаковке… Ну — откажись, придумай что-нибудь. Скажи, что у тебя аппендицит, воспаление легких. Тут не надо быть великим актёром: «Извините, меня тошнит, я должен полежать дома на кушетке». Если человек добровольно идет на подлость, значит, с ним что-то случилось, что-то непоправимое. Форм девиантного поведения у наших сограждан множество. Ужасают не только прикормленные судьи и фашиствующие хлопцы. Ужасает и типичный директор театра — кормится гад за счёт актёров и не скрывает своего к ним презрения. Или кинопродюсер, который, урвав кусок бюджетного пирога, тащит его к себе в нору, а потом на жалкие остатки снимает два эпизода и объявляет, что бабки кончились. Как это возможно? Кто допустил? Бессмысленно спрашивать — за всё уплачено. Откатами и заносами. Это же абсурд, нонсенс. Зло, не смущаясь, разрушает нашу страну, а нам хоть бы хны, мы привыкли, считаем фантасмагорию нормой, чуть ли не старой доброй традицией. Чувствуете — мороз по коже?