Русский театр с литовским акцентом

Марина Райкина, Московский комсомолец от 25 июня 2011

Три года назад Римас Туминас стал первым иностранным режиссером, который возглавил российский театр. И не какой-нибудь, а Вахтанговский, академический. Варяг на чужой территории тут же получил сполна и понял, почем фунт лиха. Но оказался крепким орешком, выстоял и сам кому надо дал прикурить. Более того, он стряхнул с Вахтанговского излишний пафос и запустил его чихающий «мотор». Не боится резких шагов и слывет большим оригиналом. Например, не летает бизнес-классом, положенным ему по статусу. Сегодня худрук Римас Туминас — гость «МК».

Бизнес-класс — это беспредел.

— Римас, это правда, что вы отказываетесь летать в бизнес-классе? Почему?

— Некомфортно. И потом, это все равно наши деньги: не продюсера, не прокатчиков, а театра. Ну, я понимаю, Людмила Максакова летит в бизнес-классе… А эти мужики — здоровые, крепкие… Они хотят летать только в бизнесе. Такое в голову не пришло бы Адомайтису.

— Литовские звезды не вип-персоны? Не верю.

— Только экономклассом. В этом есть своя прелесть, в этом есть жизнь. Ведь мы — актеры, театр. Мы с людьми рядом должны быть. Нет-нет, это беспредел, потому что начинается этот вип, шмип, и так артисты отдаляются от жизни. Вот мы ругаем власть — что она не знает жизни, что отдаляется от нас, но мы все то же самое повторяем. И все мечтают про Рублевку, но поскольку не попали на нее, то начинают ругать. То есть мстить подсознательно, а втайне все хотят оказаться там. Звезды — прежде всего люди. Я даже Вдовиченкова не знал в лицо, когда пришел в Вахтанговский. А мне все говорили, что это звезда (!!!), а я его ни одного фильма не видел.

— Может, это ваши проблемы, а не звезд, которых вы не знаете?

— Мне неинтересно фильмы смотреть. Мне интересен человек Вдовиченков. И я заметил его как человека, заметил на сцене. Я всех подбираю не по кино, а по его существованию на сцене: как понимают пространство, как юмор, тему.

Я выпиваю и в женщин влюбляюсь — мне в партию нельзя 

— Понимаете, мы не к власти должны быть близко, но власти должны помочь. Ее не долбать надо, не быть выше, но и не быть ниже ее. Наша ошибка в том, что мы становимся в оппозицию власти, не зная, что это такое. Не зная, с какой баррикады стрелять. Только знаем, что мы против, а почему против? И так это въелось в нас, что очень портит нашу жизнь.

— Зачем помогать власти, Римас? Мне кажется, что как раз власть в нашей помощи не нуждается.

— Нет-нет, она хочет помощи. Я вижу — она кричит от отчаяния. Я наблюдаю за Путиным и Медведевым: они кричат уже, терпение у них кончается. Не надо удивляться, если они станут диктаторами, — мы их сами такими сделали.

— Ну вот, начинается опять — народ виноват. Почему вы так считаете?

— А почему мы встали в позу?

— А как надо было?

— Вместе идти, рядом.

— Значит, остается одно — вступить в какую-нибудь партию, тем более что выбор-то небольшой — или «Единая Россия», или Народный фронт. Вы готовы? Предлагали художнику?

— Нет, необязательно вступать. Я не был никогда и не буду. Да и не надо. Хотя были предложения, даже очень такие соблазнительные, но я всегда говорил тем, кто предлагал: «Я аморальный человек, вот когда исправлюсь, буду жить правильно, тогда… Я выпиваю, я и в женщин влюбляюсь — мне нельзя. Состарюсь — тогда…» И вот я состарился, а не вступил. И сейчас никто не предлагает. Тем более в России, иностранцу. Но я знаю по своему президенту Бразгаускасу (он крестный отец моего Малого театра в Вильнюсе, человек уникальный) — как через человека власти помочь. Никто же не желает плохого, когда становится президентом. Я всегда говорю: «Дайте мне программу вашей партии, я попробую ее на сцене поставить».

— Шутите?

— Нет. Вот Суханов сыграл бы эту программу. Звучит это или не звучит со сцены — такая проверка программы будет. Мы сами затягиваем, останавливаем эту жизнь, борясь бесконечно. Зачем?

Такой ад мне нравится 

— Вот уже три сезона Вы находитесь в русском театральном деле. Что вас удивляет? Что вы как иностранец не принимаете?

— Мне нравится здесь вот это бурление, поиск, это дьявольское пекло — в Литве такого нет.

— Что имеется в виду под пеклом?

— Жизнь за кулисами. Такой ад! … Он мне нравится. Возбуждает.

— Ад — это плохо. В аду горят.

— Нет, это хорошо. Мы все горим. Все мечтали попасть в рай, чистилище пройти. Но мы останемся в аду.

— Вы возглавили академический репертуарный театр в Москве. Сейчас активно обсуждается вопрос о его судьбе. Ваше мнение: быть или не быть репертуарному театру?

— Мы последние, кто работает в системе репертуарного театра. И я это осознаю и очень хочу свой след оставить в нем. Репертуарный театр — это единственные красота и достижение русской культуры. Но он уходит. Мы сами предали его. Уходит потому, что мы сами уходим. А почему мы сами уходим — для меня загадка. Катастрофа приближается стремительно — еще четыре-пять лет, и всё.

— И что будет?

— Останутся те театры в Москве, которые выживут, а другие уйдут. И мы, естественно, поменяемся.

— Но, может быть, одна из причин в том, что ни театр, ни артисты не борются за существование, все упакованы, на гарантированном обеспечении. Не то что у Чехова, где артисты «ездят с купцами в вагонах третьего класса».

— Не в этом дело. Мы потеряли понимание родни в театре.

— Честно — вы боитесь артистов?

— Да. Боюсь. Их мира боюсь, потому что они все в России существуют как планеты. Их надо расстреливать, и я их расстреливаю.

— Извините, не поняла, почему такая жестокость?

— В профессиональном смысле — расстреливать их психофизиологию, их психоанализ. У меня должна быть для этого армия, а я — один. Но у меня нет других артистов.

— Вы как Сталин, который любил говорить: «У меня нет других писателей».

— Я действительно один, и становится очень страшно. Хотя иногда это придает азарт — ты как в джунглях. Надо расстрелять их, чтобы они поняли — есть другие миры. Но боюсь, они не пойдут туда. Не в мой мир, а в миры — XVIII, XIX и даже XX века. И тогда мы будем играть по-разному, а сейчас мы играем одинаково всё. Одинаково играем Чехова, Мольера, итальянцев. Играем смело, нагло, добротно, но стыдно смотреть. Я не вижу миров.

Когда я решил их уволить, я не спал ночь 

— Скажите, Римас, вы простили своих артистов, которые два года назад писали на вас анонимные письма и обвиняли во всех смертных грехах — что вы выпиваете и все такое прочее?

— Конечно, простил. Это они от незнания, непонимания делали. Они не виноваты, ей-богу. Я не кокетничаю, мне смешно… Я мог бы курить травку, но я предпочитаю вино. Мне с вином хорошо, с вином я мечтаю. Я строю планы, как доктор Астров. Прежняя дирекция Вахтанговского хотела, чтобы я стал в противостояние с актерами, но я им объяснил, что я лишь посредник, то есть не на их стороне. Самая большая ошибка, что они меня пытались приручить. А я так не жил никогда. Даже как-то смешно. Не потому, что я такой честный, просто…

— Поэтому вы пошли ва-банк, то есть на открытый конфликт с дирекцией театра?

— Пришлось. Когда я решил их уволить, я не спал ночь. Я принял душ, уснуть не мог: мерещились актеры, эта обида, мысли уйти самому… В пять утра я сижу на кухне в костюме, кофе пью. Семь часов — на том же месте. И курю, курю… В девять часов — то же самое. Министр культуры дал мне свой телефон и сказал, чтобы я звонил ему в любое время. И ровно в девять я ему набрал: «Я прошу вас срочно меня принять». В 10.20 я был в министерстве. Сказал монолог на 20 минут — без бумаг, без документов.

— Никто не думал, в том числе и я, что вы такой смелый.

— Это не смелость. Это скорее слабость… Да, я мог уйти. И с этим жить дальше? Как-то так несправедливо. Я хочу, чтобы актеры играли небесам — Знаете, я заметил один момент — я перестал быть хозяином своей жизни.

— То есть?

— Раньше я думал, что я хозяин. Я либо борюсь, либо творю или живу, и все зависит от меня. Но что-то в последнее время мне кажется, что кто-то за мной наблюдает и кто-то мной руководит. А я только посредник, но не знаю чего. И никакой тут галлюцинации нет.

— Ты философ. А философия мешает практике, в том числе и театральной.

— Тут надо вспомнить французского поэта Ронсара, он сказал: «Весь мир театр, а мы актеры в нем». Но не знают продолжения и не знают, что это не Шекспир, а первым Ронсар сказал: Весь мир — театр, Все мы — актеры поневоле. Всесильная судьба распределяет роли. И небеса следят за нашею игрой… Вот мы потеряли небеса. Мы не играем им, мы играем партнерам, зрителям, а третий глаз — его нет. Я хочу, чтобы актеры играли небесам. А зритель, когда видит, что ты разговариваешь с небесами, он также хочет разговаривать с ними.

— Вы считаете, в современных условиях, когда у популярных артистов и кино, и телевидения, это возможно?

— Возможно. Тут нужна профессия. Я не против кино, телевидения. Здесь нужно уметь распределить силы и возможности, понимать, что отдаешь, а что сохраняешь.

— А кто в Вахтанговском театре, с вашей точки зрения, разговаривает с небесами? Или таких нет?

— (Пауза.) Есть — Маковецкий, он учится, Симонов, Князев, Вдовиченков, молодые есть: Леонид Бичевин, Артур Иванов, те же Мария Бердинских и Евгения Крегжде, и другие есть. Главное, не упустить их готовность разговаривать с небесами. А они молодые, отчаянные, они рискуют. Но пройдут годы, и, боюсь, они начнут не доверять небесам, а будут доверять земле.

— А Мария Аронова, на которую сегодня идет зритель?

— Это существо между небом и землей. Она подвешена, такое гениальное у нее существование в невесомости. Я сожалею, что она не сыграла Елену Андреевну в «Дяде Ване». Я ей откровенно сказал, что если нам придется оправдывать ее фактуру, то тогда лучше не надо играть Елену Андреевну. У Ароновой лицо красивое, глаза красивые, и не пришлось бы оправдывать ее полноту, но она испугалась. И я тоже. Когда я только пришел в Вахтанговский худруком, Галина Борисовна Волчек советовала мне: «Ты начни с Борисовой» (Юлия Борисова — прекрасная, старейшая, ведущая актриса Вахтанговского театра. — М. Р. ), но я понял, нет, я начну снизу, с «ила» — посмотрю, что там, на дне. Это и есть театр. Борисова, Максакова, Маковецкий, Лановой — здесь все ясно. И тогда я рискнул с «Троилом и Крессидой» («Троил и Крессида» — спектакль, сделанный с молодежью театра. — М. Р. ).

— Но в вашем знаменитом «Дяде Ване», который собрал в прошлом сезоне все мыслимые и немыслимые премии, Сергей Маковецкий, как мне кажется, говорит с небесами.

— Да, но я его готовил. Два года мы встречались, и я уничтожал, убивал его хитрый глаз. И он уже был готов до начала репетиции, он знал, чего я хочу от него.

— Вы, конечно, можете не думать о публике, но она, как к ней ни относись, сегодня идет на имена. В частности, на Нонну Гришаеву. А Гришаева, популярнейшая актриса, ушла из Вахтанговского, осталась на разовых.

— Она готова к работе, но там произошло некое недоразумение, и я ей предложил — надо успокоиться, подождать год. В талантливых людей я верю — они всегда возвращаются на эту дорогу. Они приходят, извините за слово, как собаки, которые убежали, где-то бегали, что-то там… Приходят утром такие виноватые — всё продали, им нечего больше продать. И я сержусь на них, мне жалко смотреть, как они продают то, что набрали в театре за годы. «Вы — банк, ваши проценты только растут. Продадите потом, только выиграете», — повторяю я, но, к сожалению, они спешат жить сегодня.

— А вы не спешите?

— Нет. Я хочу как раз все останавливать — время, и сценическое, и жизненное. Ос-та-нав-ли-вать! Не люблю я сегодняшнее время — оно не мое. Мне вот бы XIX век, чтобы были лошади, чтобы мы ехали до Питера неделю…

Я помог Ульянову снять Турандот 

— Вчера Вахтанговский на ступеньках театра закрыл свой сезон (прекрасная новая традиция), а уже в ноябре Вахтанговскому театру исполняется 90 лет. Вас не пугает слово «юбилей»?

— Пугает. Поначалу очень пугало.

— А может, вообще, взять и все отменить?

— А оно так и будет. Поскольку худсовета у нас нет (я три года назад его распустил) и я предложил всем сделать такой элементарный спектакль к юбилею. И не потому, что мы игнорируем юбилей, просто мы признаем свою миссию — наше дело играть, поднялся занавес, опустился, и никаких поздравлений.  Я придумал спектакль, условное название «Пристань». То ли зал ожидания, то ли вокзал, где мы все — пассажиры. Кто-то эмигрирует, кто-то бежит, кто-то влюбляется, просто ходит или уезжает. Должен быть буфет, полицейские, сосиски и газеты, массовые сцены обязательно. Когда я рассказал артистам, они это поняли.

— А как же юбилейный выход первых артистов?

— Выход ненужный, неуклюжий. Все — пассажиры. Я пока придумываю, что там будет. Может быть, будут четыре маски из «Принцессы Турандот», может быть, они что-то сделают. А они ни фига не сделают: придет поезд, и они уедут. Они в России не нужны.

— Я думаю, что принц Калаф, то есть Василий Семенович Лановой, вам этого не простит.

— Удавит. Ничего. Он Пушкина будет читать. Я организую группу фанатов Пушкина и Ланового, и он им будет читать. Проверим. Или Яковлев… Как жаль, что я не записал монолог его. Он пришел ко мне и целый час говорил — про жизнь, про всё, для того чтобы сказать одну мысль: «Меня покинуло здоровье и творчество». «Когда я это понял, — сказал Яковлев, — я почувствовал себя счастливым. Я ухожу из театра счастливым человеком, но если я вам нужен…» И я тут же придумал ему сцену. Ему это так понравилось.

— Вы совершили революцию — вы сняли из репертуара «Принцессу Турандот». Это же бренд Вахтанговского. Как вы могли?

— Я помог Ульянову снять. Он разговаривал со мной на эту тему. Я сказал ему тогда: «Пока у вас есть „Принцесса Турандот“, она будет тянуть вас вниз, сгубит. Надо освободиться. Похоронить ее». А он ее только прибил, но не похоронил, а листьями забросал так. Поэтому она воскресла. Артисты полгода репетировали, но я снял.

— Не страшно было покушаться на святое?

— Страшно. Легенда — это прекрасно, но «Принцесса Турандот» с перерывами шла в театре с 1922 года. Снял ее и еще шесть репертуарных спектаклей. У меня нет времени: надо сначала вынести старую мебель и внести новую.

— В связи с такими радикальными шагами вы почувствовали упрек: вы иностранец, русский режиссер так никогда не сделал бы?

— Потом почувствовал. Не сразу. Мне повезло в каком-то смысле: артисты сами понимали, что театр в тупике, и любые изменения принимали молча. Они молодцы, они выдержали. Я попал в тот момент, когда они были слабыми. Если бы они были сильные, они бы меня убили. А момент был такой — зверь ранен и болел. Я — не сильный, просто время совпало. Я верил, знал, что будет лучше. Вариант есть.