Римас Туминас: Меня преследует взгляд Михаила Ульянова
Литовский режиссер Римас Туминас, 15 лет назад с группой единомышленников покинувший Национальный театр Литвы и создавший в Вильнюсе свой Малый драматический театр, впервые уступил место постановщика приглашенному режиссеру и уехал в Москву. В ближайшие несколько лет он будет осуществлять художественное руководство столичным театром им. Вахтангова — иной масштаб, но, по его мнению, схожая, «литовская», праздничная сценическая традиция.
Из всех литовских режиссеров, наездами определяющих театральную моду российской столицы, Туминас делает театр наименее радикальный, пожалуй, наиболее доступный для неподготовленных к эксперименту. В какую сторону по шкале радикализма будет эволюционировать его режиссерский почерк в условиях столь ощутимо расширившихся полномочий, мы узнаем в начале 2008-го, когда он обещает показать свою первую премьеру.
— Господин Туминас, как произошло ваше назначение?
— Довольно неожиданно! Весь год искал уединения, хотел уехать к себе на хутор, чтобы приезжать на три дня в неделю на репетиции. Такое желание, на самом деле, возникло еще год назад, в момент открытия нового здания Малого театра, — казалось бы, праздник, а мне — грустно. Я уже тогда не захотел работать. Наверное, рано или поздно нужна была пауза. И я взял эту паузу — хотел уехать на хутор, а приехал совсем в другое место!
— Шел в комнату — попал в другую?
— Попал — или хотел попасть? В декабре прошлого года я отказался от Вахтанговского театра, сказал, что это почти невозможно. Но Михаил Ульянов позже позвонил мне и предложил просто поставить спектакль. Договорились встретиться в марте, я отложил поездку. А в апреле Ульянов скончался. И вот эта недоговоренность… Его взгляд, его рука меня преследует. Я его вижу, ощущаю, к чему он призывает — к гибели или к радости, к творчеству — я так и не понимаю. Надо через это пройти.
— Ответив принципиальным согласием возглавить Вахтанговский, вы начали вести переговоры с западными режиссерами — в частности, со шведом Этьеном Глазером и венгром Габором Жамбаки.
— Есть идея где-то в марте объявить мораторий на все, что идет в театре, собрать (тут, конечно, связано с финансовыми и организационными вопросами) четырех режиссеров и одновременно по всем углам репетировать, отложив отпуска. Чтобы открыть новый сезон совсем новым репертуаром (оставив, конечно, старые спектакли, имеющие художественную ценность). И четыре новых спектакля, которые будут играться интенсивно каждый месяц. Но это пока только мое желание, я понимаю, что столкнусь с финансовыми сложностями.
— То есть сезон не кончился, но театр закрывается для зрителя, а актеры работают над новыми спектаклями?
— Это вот такое сумасшествие. Удастся ли? Ведь те режиссеры, которых я уже пригласил, или собираюсь пригласить, на два-три года вперед имеют какие-то обязательства. Не уверен, сумею ли собрать всех одновременно. Пока буду продолжать репетиции в «Современнике» и ездить смотреть спектакли в Вахтанговский. И формировать репертуар. В том числе, для старшего поколения. У Ланового в будущем году юбилей. Об этом тоже надо думать.
— Вы искренне как художник полагаете, что о старшем поколении в театре надо думать?
— В Литовском национальном театре произошел такой случай, когда вновь пришедший режиссер попросил актеров старшего поколения уйти из театра, актеры гордо ушли — и образовалась пустота. Они должны существовать в театре, как духи, как персонажи фольклора, они приходят, они критикуют, они недовольны, но они — чудотворцы, они — история, когда их нет — нет сказки. Это не шутка.
— С кем из Вахтанговского театра вы лично дружны?
— Единственный, наверное, Маковецкий, с которым мы на «Ревизоре» познакомились. Были с ним и другие проекты, он приезжал репетировать в Литву. На юбилей нашего театра играл у нас Городничего — все на литовском, он — на русском.
— Со стороны русского театра не опасаетесь упреков в литовском менталитете?
— В Литве, например, меня долгое время упрекали в том, что я — еврей. Потому что я — брюнет, и подавал надежды с младых ногтей. Хотя моя мать — русская, из староверов, еще с восемнадцатого века в Литве есть поселения староверов. А отец — литовец. Но мы все будем находиться совсем в другой стране, которая называется Театр. Поэтому меня национальная неприязнь не волнует.
— Если бы вам дали выбирать, какой театр вы бы выбрали в Москве?
— Никакой бы не выбрал. Отказался бы от выбора, вернулся бы в свой. Мой лучше.
— Здесь все так плохо?
— Я недопонимаю московских критиков и театральных деятелей, которые очень циничны по отношению к театру, к самим себе. Кого ни спросишь, о каком театре речь ни зайдет — оказывается, что все театры мертвы. Везде все плохо. Я говорю: «Давайте соберемся и сделаем хороший театр. Общими усилиями. Если плохо, а мы знаем, как нужно, давайте попытаемся. Приходите, помогите». Нет. Такая удобная позиция. Меня такая ситуация просто провоцирует на прорыв к открытому театру, к ясному, с ясным театральным языком. И с легким языком. Это может быть и «Король Лир», и самая трагичная из великих трагедий. Но рассказываться это должно легко. Нельзя давить на публику. Это не потакание зрителю. Это просто сегодняшняя эстетика, которую я хочу проповедовать, и к которой хочу привлечь группу режиссеров, которые чувствуют театральность, карнавал жизни. Речь здесь совсем не идет о развлекательной музыкальности, танцах или кабаре. Не шутки, а самые серьезные проблемы, важные темы, но рассказываться они должны сегодня иначе.
— И тем не менее ваш российский сезон начнется с комедии — Грибоедов, «Горе от ума», театр «Современник»…
— Мне важен каждый спектакль, который я ставлю. Но я прекрасно понимаю, какое внимание к этому спектаклю будет со стороны вахтанговцев. Поэтому спектакль, поставленный в «Современнике», — тоже камешек, заложенный в строительство своего вахтанговского дома.
— В ходе репетиций кого-то из «современников» меняли?
— Нет. Я не меняю отобранных актеров. Если назначил, должен все сделать, чтобы получилось то, что я хочу. И добиваюсь. И мне радостно, что я победил человека. Сейчас, к сожалению, ушла из театра педагогика. Просмотры, слежение за ростом актера. Сейчас режиссеры результата добиваются быстро: вот он — похож, соответствует, набрали и сделали. Не похож — другого возьмут. А для меня раскрывать актера — большое удовольствие. И работать не со звездами.
— Грибоедов переведен на литовский язык?
— Нет.
— Вы изучали его в школе?
— В Вильнюсской консерватории. Лет в девятнадцать. Меня это еще тогда заинтересовало. Я потом возвращался мысленно к Грибоедову, хотел ставить его в Литве. Но изменилась политическая ситуация, мы отдалились от России, возникли другие проблемы. Однако замысел во мне остался. Конкретных решений не было, но я думал, что этот черт, этот Дьявол-Чацкий, этот пришелец… Мы все, живущие на Земле, стараемся жить из последних сил. Может быть, не так живем — это вечный вопрос русской литературы, как говорил Эфрос, — «жить хочется иначе, но почему-то нельзя». Я общество судить не собираюсь. Наоборот, надо, скорее, пожалеть — это ведь общество ушедших людей. А самое главное лицо в пьесе — Софья. Чацкий во многом от нее отстал.
— Это вы нарочно — с ног на голову?
— Не нарочно. Так написано. Софья ведь безумно любила Чацкого. И когда он ее бросил, что с ней творилось! До самоубийства доходило.
— Он не бросил, он на время отъехал.
— Отъехал! И ни весточки, ничего. А потом через три года претензии предъявляет. Софья обожглась на этой любви. В результате несчастной любви она чем-то похожа становится на отца, она в конце — королева Елизавета, личность, женщина сильная, властная. А Чацкий растерял себя за эти три года, растратил.
— А — не накопил?
— Ничего не накопил — что там накопишь? Он ведь не на учебу уезжал! Всем бы нам так путешествовать. А ты попробуй жить. Как сегодня в Литве: все хотят уехать, бросить, эмигрировать. А ты попробуй остаться!
— А сами?
— Я, как Чацкий, вернусь. А они уже будут другие. И не знаю, примут ли меня? Наверное, мне отольется?
— Как в Москве будете решать проблему хутора? Не собираетесь ли завести хутор под Москвой?
— Нет! Там должны быть аисты литовские, и черви, и муравьи. И говорить по-литовски. Это актеры не имеют национальности…