Сергей Маковецкий. Интервью о сп. «Дядя Ваня»

Людмила Привезенцева, Театрал от 1 мая 2011

Сергей Маковецкий много снимается в кино. Один проект сменяется другим, часто они идут параллельно. Так, у актера только что завершились съемки в фильме Владимира Бортко «Петр I: завещание», где сыграл светлейшего князя Меншикова. И сейчас продолжает работать над двумя ролями — профессора Штрума в сериале Сергея Урсуляка по роману Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» и директора Елисеевского магазина у Сергея Ашкенази в «Охоте на беркута».

Театральные премьеры Маковецкого случаются реже. Последняя — роль Войницкого в спектакле Римаса Туминаса «Дядя Ваня». С вопроса об этом началось интервью «Театрала».

—Сергей, кажется, что в кино вы сыграли больше ролей, чем в театре…

—Это не так. Просто новые роли в кино заметнее. В кино ходит больше людей. В театры — меньше, театральная публика — она особая. Недавно исполнилось ровно 30 лет, как я после Щукинского училища был принят в Театр Вахтангова. После показа меня пригласили в труппу. Ко мне подошла Алла Александровна Казанская, руководитель нашего курса, и спросила, буду ли я показываться в другие театры. Я сказал: «Нет». Испугался выбора. Плохо, когда ничего нет, но еще хуже, когда перед вами все что хотите: черный верх, белый низ — пожалуйста, белый верх, черный низ — пожалуйста. И что выбрать, куда бедному податься. Но я совсем не жалею и понимаю, что это абсолютно правильный выбор.

—Почему?

—Театр Вахтангова — это яркая форма, легкость, праздник. Так скажет любой Вахтанговец (это слово актер просит написать с большой буквы.?- Ред.). Но многие не понимают, что такое праздник и легкость. Я вам так скажу: чтобы с залом пошутить, этого надо заслужить. Я абсолютно согласен с Римасом Туминасом, когда он говорит, что надо отдавать публике именно то, что тебе не нужно. Я это понимаю и боюсь расшифровывать. Слезы не нужно выбрасывать. Они должны быть. Только пусть публика плачет. А вы ей просто намекаете. Когда я играю дядю Ваню, я ведь не топаю ногами и не кричу: «Пропала жизнь». И не рву на себе волосы. А произношу это чуть ли не писком оправданным — горло сдавили — пропала жизнь! И каждый второй или третий в зале сам скажет об этом: «Пропала жизнь».

—«Дядя Ваня» ведь не первая ваша работа с Туминасом…

—Был еще «Ревизор». В этом спектакле у нас не было знаменитой фразы: «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор». Римас Владимирович говорит: «Зачем произносить эту фразу, ее все знают». И можете себе представить, что происходит: пришел зритель, а этой фразы нет. «Я что, прослушал ее, что ли? Она была ведь, ее не могло не быть. Да?» И зритель «включается» в спектакль. Римас говорит: характеры, они остаются на земле, они никуда не улетают. Только твой внутренний импульс идет вверх, твои боль и крики идут вверх. А характер — он здесь, на земле. Но это и не отменяет характерности, когда вы играете чиновников. Нельзя обойтись только характерностью, только иронией: дескать, мы такие свободные, ироничные! Иногда находишь некую характерность, и вроде бы образок уже в кармане. Но при этом текст вы совсем не слышите, потому что эмоции так перехлестывают. Это беда. А вот надо найти, чтобы и настоящая эмоция присутствовала, чтобы она шла к небу и в то же время, чтобы уникальный текст Гоголя звучал. После спектакля, если вы устали, как говорит Римас, значит, вы плохо играли. Вы не должны уставать после спектакля. Но при этом вы должны заставить зал плакать, смеяться, замирать… Это и есть легкость передачи эмоций.

—Классика в постановке Туминаса всегда неожиданна, будь то Чехов или Шекспир. Раскройте секрет: что этот режиссер делает с классическими текстами?

—Ничего. Не переставляет даже запятой. Римас говорит: «Действие образами». Думаешь, а что это такое? Вот мы сидим, беседуем, но мы помним прошлое, мы помним запахи прошлого. Этот образ тянет за собой какой-то другой образ. И вдруг вас что-то вдохновило, вы что-то вспомнили.

—А на сцене разве не так?

—Я дядя Ваня, я жду благодарности за то, что выплатил весь долг. Это такое счастье! Ну представьте, десять лет работал, как вол, выплатил весь долг, имение чисто от долгов. И не расстроено. Это же невероятное счастье. И дядя Ваня ждет, что ему скажут хотя бы спасибо за это. А Соня, которая мечется между любовью к Астрову, а Елена Андреевна и тот же Серебряков, которые приехали?! Он отставлен — разве это не тема, не образ? Человек вышел в отставку, привык к успеху, к славе, а ему сказали: «Вы отставлены». Вы вспомните состояние наших отставленных лидеров. Михаил Сергеевич Горбачев, великий политик, я ведь помню, как ему не подали чай, когда он прощался со страной. Он протянул руку к чашке, она оказалась пустой. Отставленный человек.

—В последнее время вы дали множество интервью, где рассуждаете о мире чеховских персонажей. А, на ваш взгляд, Чехов был романтиком?

—У Чехова в «Дяде Ване» все стремятся к надежде. А есть ли она или нет? В финале «Дяди Вани» Чехов — романтик. Астров в третьем действии говорит: «Когда мы будем почивать в своих гробах, то нас посетят виденья, может быть даже приятные». И вот его романтика: «Когда-нибудь, когда-нибудь мы увидим небо в алмазах». «Я верую», — кричит в нашем спектакле Соня. Именно кричит, потому что ей больше ничего не осталось: Астров ушел и неизвестно, вернется ли, дядя Ваня тоже практически ушел. Она осталась одна и скоро станет тетей Соней, и какой здесь выход? Только кричать: «Мы увидим небо в алмазах, мы услышим ангелов». Это же мечта Чехова: я верую, верую.
Антон Павлович свои пьесы назвал комедиями. И только единственную, «Дядю Ваню», не назвал комедией, не дал жанра, а просто — «Сцены из деревенской жизни». Он считал, что пишет пустячки. В его представлении даже Тургенев написал роман, а он все пишет какие-то рассказики. Когда его спросили о «Черном монахе»: мол, что это за произведение? Он ответил: «Да так пустячок на медицинскую тему». Но в этих рассказах, в этих пьесах он угадал все. Это сегодняшняя жизнь. Вот вам, пожалуйста, и новые формы.
Я видел интерпретированные спектакли. Я даже говорю не про джинсы, а про падание яиц с неба, бутафорских листьев, пускание клипового дыма… Этим режиссеры насыщают действие и говорят: «Новые формы! Новые формы». А новые формы (так называемые перформансы) — это все что угодно, но только не театр. Например, выходит абсолютно голый человек и начинает писать на сцене. И я должен на это смотреть? Но находятся писаки, которые говорят: «Это что-то такое удивительное!» И хочется спросить: «А что вы получили? Вы сопереживали?» Ведь театр — это сопереживание. Как сопереживать писающему человеку? О Господи, почему же так долго он это делает, что же у него с мочевым пузырем происходит?! Вот это и есть перформансы, где на черное говорят белое, на белое — черное.
Однажды замечательный актер Владимир Терентьевич Кашпур, с которым мы играли «Черного монаха», коротко объяснил мне, что такое система Станиславского: «От существа к существу о существе по существу». Вот и все! Какие новые формы, ради Бога! Все уже было: Таиров был, Мейерхольд, Станиславский, Немирович-Данченко, Товстоногов, Гончаров, Захаров, Туминас, Някрошюс, Брук, Стрелер. Все уже было, и все есть. Как угодно, но только я не должен сидеть в зале и считать количество перенесенных ведер, а что-то испытывать, что-то ощущать.

—А изменилась ли театральная публика в последние годы?

—На мой взгляд, театральная публика осталась такой же. Люди, которые ходят в театр, всегда были особенными. Да, сегодня они забывают выключать мобильные телефоны и могут щелкать фотоаппаратами во время спектакля. Им никто не объяснил, что в театре этого делать нельзя. На стадионе снимай сколько хочешь, сбоку, сверху, снизу — сколько угодно. Там это приветствуется. А театру это мешает.

—А вы не идеализируете театральную публику? Всегда были спящие, жующие…

—Да, такие были и есть всегда. Почти на каждом спектакле находится человек, обязательно в светлом костюме, который садится в первый ряд и, как только открывается занавес, начинает медленно выходить из зала. Актеры еще не произнесли ни слова, а ему стало все понятно. Есть такая категория зрителей, они пришли, себя показали. Им больше ничего не надо.

—И вы спокойно провожаете глазами такого «зрителя»?

—А что с ним делать: ушел и ладно. Но у меня был и другой случай: я увидел в первом ряду человека, который читал книгу. Шел серьезный спектакль «Полонез Огинского». Я обращаю внимание, человек сидит, опустив голову. Я подумал, что он рассматривает программку, потом решил, что он проверяет пьесу. А он читал книгу. И все мои мысли были заняты им. Я продолжал разговаривать с партнершей, а нет-нет да и смотрел на этого «читателя» — сидит, читает. Я подошел поближе, изменил мизансцену, постоял над ним. Слава Богу, что я не сказал ему: «Ну что? Интересно?» А то он мне бы ответил: «Да ладно, артист, играй и не мешай мне». В антракте Людмила Васильевна Максакова сказала: «Сережа, ты проиграл». Я понял, что если он делал это сознательно, то он выиграл. За антракт я сумел себя преодолеть и, выйдя на сцену во втором акте и увидев, что он опять читает, я вдруг успокоился и отпустил ситуацию. Но это не единственный случай: у меня были разные поединки со зрителем.

—А какого вы зрителя ждете?

—Зритель должен видеть и слышать то, что происходит на сцене. Не наблюдать, как двигаются и шевелят губами знаменитые головы, а понимать и переживать. Однажды мы летели на гастроли в Волгоград со спектаклем Татьяны Догилевой «Лунный свет, медовый месяц». Застряли в аэропорту — нелетная погода — я, Догилева, Светлана Рябова. Владимир Стеклов — замечательная команда. Рейс постоянно откладывали. Наконец мы улетели. Приземлились в восьмом часу, спектакль назначен на семь, пока доехали — половина девятого. Устроители гастролей замечательно работали с публикой и постоянно объявляли: «Артисты вылетели. Они летят. Они скоро будут. Они попали в туман. Они приземлились». Когда мы вошли в театр, публика ликовала. Но за время ожидания люди успели выпить все запасы, хранившиеся в этом ДК. И когда мы вышли на сцену и еще не успели ничего сказать, все уже смеялись, хлопали, кричали: «Браво!» Мы тут же поняли, что зрители не видят спектакля, не понимают, что мы играем. Они просто рады видеть известных людей. И тогда мы, не сговариваясь, начали сознательно глушить все смешные места (а мы играли комедию) и, наоборот, загружали зрителей, вытаскивая что-то серьезное. И произошло то, что должно было произойти: стало тихо, появились осмысленные реакции. Уважение к профессии потребовало от нас сил и воли для того, чтобы победить зрителя. И в этом фантастический смысл театра!