Нелегкая французская история, или режиссёрский дебют Эльдара Трамова.

Попова Катя, студентка театроведческого факультета ГИТИС. от 2 июня 2022

За пределы трилогии Флориана Зеллера «Мама. Папа. Сын» российские режиссёры ещё не выходили. Вырваться из «оков» этого уже привычного зрителю триптиха удалось Эльдару Трамову, выбравшему для своей первой постановки в Театре Вахтангова пьесу с по-истине театральным названием, а точнее, названиями «Обратная сторона медали» или «Наизнанку». Трудностей добавляет и то, что дословный перевод с французского звучит как «За кулисами». Однако дело не в филологических особенностях названия, а в том, что все они выражают собой нечто перевёрнутое и многоплановое, нечто, имеющее две, а может и более, стороны, своеобразный перевертыш.
Таким «перевертышем» выглядит само театральное пространство спектакля, которое отнюдь не ограничивается сценой и авансценой — часть действия происходит в первом ряду зрительного зала, а заканчивается уходом в голое рабочее пространство арьерсцены. Но все это пока формальная сторона театрального пространства спектакля, его же образная сторона выстроена практически по принципу средневекового мистериального театра с его трёхплановым разделением пространства сцены. Такая своеобразная «перемена декораций» постоянно происходит в квартире Изабель и Даниэля, семейной пары, решившей пригласить к себе на ужин своего друга и его новую подружку: есть гостиная, где герои попивают виски, есть кухня, где Даниэль готовит эклеры — это вполне осязаемые плоскости. А есть продолговатый выступ, подиум, назовём его так, который находится прямо у задника — место для фантазии Даниэля — по которому время от времени проходятся Изабель, Эмма и Патрик — все, конечно, в воображении главного героя.
Зеллер, как исследователь психологии человеческих отношений, нескольким упрощает задачу для восприятия пьесы, уводя весь подтекст, собственно, в текст, но одновременно, тем самым, усложняя задачу для режиссёра, которому надо что-то делать с этим трёхмерным текстом. Драматург вообще пишет о том, что «мысли», которые у героев на уме, должны звучать так, будто это «удлиненное театральное время». Отсюда появляется многоплановость сценографии: есть время реальное и время театральное, фантастическое.
Но все эти догадки и описания не скажут об атмосфере спектакля, а скажет о ней его свет, звук, цвет, его сияние. Все мы привыкли к французской легкости, французскому флирту и шарму легких комедий и всего прочего. На первый взгляд и эта пьеса кажется лёгкой историей с присущим ей французским флёром. Но как бы не так, по крайней мере в театре. А лёгкая история начинается, действительно, просто и непринужденно. Она также легка, как пудра, которой покрыты волосы Евгения Князева, пудра, которая мгновенно осыпается при малейшем потряхивании головы. Но разве пудра не есть признак театральности? Театральность — вот та лёгкость, о которой я говорю, и пускай гримировочная пудра, сыпящаяся с волос и лиц артистов станет символом этой театральной легкости. А грим и костюмы, ровно как и декорации, и реквизит в качестве чёрных стаканов и чёрных газет с белыми буквами, которые почитывают герои, создают из всей этой блестящей атмосферы французской богемной квартиры некое подобие готического стиля: слегка выбеленные лица актёров, подведённые для выразительности глаза, преобладание чёрного цвета в костюмах и пафос, с которым все это носится артистами. Хороший пафос, правильный, соответствующий эстетике спектакля. Патрик и Эмма выглядят как пара голливудских звёзд: у него выбеленный кок, как у Элвиса Пресли, кожаная куртка и не слетающая с лица ухмылка превосходства над своим другом. Именно этой ухмылкой Изабель дразнит своего мужа, намекая на его вечную подражательность Патрику. У неё белая, как рулон ниток, копна волос и белоснежное платье, как у Мерилин Монро, которым она постоянно подергивает и играется.
Весь быт, вся обыденность и незамысловатость этой истории абсолютно стирается при помещении героев в декорации голливудского блеска с ароматом французского парфюма. В пьесе очень много и «психологического быта», которым Зеллер наделил своих героев, возведя это в конфликт. Раскрывать историю о том, как Патрик и Эмма, познакомились в очереди на приём к гастроэнтерологу и Патрик бросил свою жену спустя десять лет брака ради Эммы, было бы достаточно скудно и скучно, согласитесь? Спектакль же делает Даниэля, который слышит эту историю и тоже решает, что ему надо сходить к гастроэнтерологу, не закомплексованным и завистливым человеком средних лет, а уводит этот бытовой конфликт в сферу мечтательности, в сферу иллюзорности, выводит наружу «изнанку» личности Даниэля. Изабель говорит про мужа: «Проблема Даниэля в том, что он никогда не говорит то, что думает». Но он не говорит это ей, своей жене, а зрителю, напротив, известны все мысли Даниэля. И в этом вся прелесть этой пьесы, ломающей основные законы драматургии и делающей зрителя ещё одним её участником, причём, более осведомленным, чем другие персонажи, зрителем, у которого все карты на руках.
«У Зеллера не спрячешься» — говорит режиссёр спектакля. Но относится ли это только к вербальной стороне пьесы, в которой и слова, и мысли героев должны звучать со сцены? А может, это о том, что ее герои обнажены в своём откровении, в своих чувствах не только перед собой, но и перед зрителем? Ведь в этой хитрой схеме не ускользнёт ни одна мысль, ни одно сомнение и ни одна мечта.
Мечты — это, наверное, то, что можно назвать двигателем этого спектакля. Мечты одного героя — Даниэля. А почему он мечтает, о чем? О молодой девушке, которая «смотрит на тебя таким взглядом, будто сейчас сожрет тебя», о том, какой могла была бы быть жизнь с этой девушкой? Почему мечты его такие красочные, такие осязаемые? Вот Даниэлю начинает казаться, что Эмма флиртует с ним, и он имеет полное право на это подозрение, ибо по тому, как ведёт себя Эмма, не покажется это лишь слепому. И тут же его фантазия писателя, романиста разыгрывает перед ним сцену, в которой она, как по подиуму, модельно проходит в тайне от всех, но не от него. Переход в третий план, красный, розовый, оранжевый неоновый свет и музыка, клубная музыка, которая ей, Эмме, так подходит. И вот Даниэль уже стоит завороженный ей, завороженный тем, что может предстать только в его фантазии, и тут же себя одергивает: «Что ты себе вообразил?». Его природа мечтательности, не идет ли она от того, что человек этот по своей сущности писатель, а не редактор? Когда-то, давно, ещё до своей карьеры редактора он был писателем. Он писал свой собственный роман. И в тот финальный момент, когда он сидит в своей гостиной с виски и сигаретой, он размышляет о том, как было бы хорошо бросить все это и уехать дописать свой роман, который он когда-то начинал. С тех пор, как он стал редактором, его жизнь стала будто «идеально отредактированной». Но он тут же снова себя одергивает: «Что ты несёшь? У тебя перед глазами жена, а ты строишь воздушные замки с девицей, которая ей и в подметки не годится…».
Стоит Патрику только намекнуть Даниэлю на предстоящий летний отпуск у моря, он тут же воображает себе, как будет плавать с Эммой в голубом море, «проплывая» с ней по комнате, пока никто не видит. И вот эти разные «плоскости» квартиры должны отделить мечту от реальности. В мечтах Даниэля вечно будет цвет, музыка, будет ярко, по сравнению с их черно-белой квартирой, черно-былой одеждой, с их черно-белым «отредактированным», идеализированным богемным порядком. Когда он воображает, что Изабель и Патрик подумают о них с их с Эммой, когда увидят их вдвоём на кухне, он сразу представляет себе Отелло-Патрика и свою жену убийцей с пистолетом, выходящих на этот подиум и стреляющих во всех без разбора. Конечно, все это гротескно и комично, конечно, никто никого не убивает в этом спектакле, но вся эта сцена — это бурная фантазия настоящей театральной игры с театральными жестами, театральными выстрелами и падениями.
Игра — это тоже часть лёгкости этого спектакля. Никакой «четвёртой стены» тут и быть не может, изначально исходя из концепта пьесы. Зритель один из участников действия, поэтому со зрителем говорят, доверяют ему самые сокровенные мысли. Но вся игра — это игра мимики, жестов, красочных, выделенных, заострённых движений. Вот одновременно ожесточенность, с которой Изабель начинает бить об пол новенькую куртку Патрика и шубу Эммы, и лёгкость того, как режиссёр этими движениями выстраивает её характер. Мечтательность Даниэля порой доводит до инфантильности мимику и жесты Евгения Князева: при виде Эммы ему сложно усидеть на месте, его рукам сложно быть в одном покойном положении — они вечно взлетают от восторга вверх, а от смятения и волнения руки что-то постоянно вертят, крутят. Но вот он садится в финале спектакля в своё шикарное белое кресло с виски и сигаретой, и вся инфантильности испаряется. Даниэль погружается в состояние раздвоенности, он убеждает себя, что в его жизни все хорошо, что у него есть гостиная, виски, сигарета, но одновременно с этим нет счастья, нет жизни, воздуха. Рядом с ним стоит его жена, Изабель, которая пытается с ним говорить, но он не слышит её, он говорит то ли с собой, то ли с кем-то ещё. Они не слышат друг друга, заняты своими вопросами и проблемами, привыкли все решать сами, наедине с собой, заочно любят, заочно ненавидят друг друга. Как выбраться из этой истории, в которой недосказанных слов больше, чем произнесённых? «Тебе ничего не остаётся, как читать мои мысли» — говорит ему Изабель, — «Я всегда читаю твои мысли» — отвечает он ей. И дальше они шепчут друг другу слова на ухо, только так они наконец-то прислушались и услышали друг друга. Оказывается, надо было просто подойти поближе и поговорить. «Вот и все. Не так все сложно». Этой фразой кончается пьеса. Но финал не оставляет этого вынужденного оптимизма в пьесе: режиссёр уводит своих героев сначала в одно пространство, которе озарено белым светом, но уже не блестящим, а каким-то больничным светом конца. Взявшись за руки, герои идут вдвоём все дальше, вглубь сцены, от их шагов медленно рушатся стены дома, декорационные стены просто распадаются и выводят героев в голое кирпичное пространство арьерсцены. Что ждёт их там? Об этом зрителю уже неизвестно. Где-то начинает играть мексиканская музыка. Может, Даниэль снова мечтает о поездке на море, только уже со своей женой? Кажется, что этим концом история погружения героя в рефлексию только начинается, хотя пьеса уже окончена, ровно как и окончен этот ужин для Патрика, Даниэля, Изабель и Эммы. Но в спектакле нет точки, есть загадочное многоточие с ухмылкой на лице артиста.